Бледный огонь - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В начале их бедственного брака он упорно, но тщетно пытался овладеть ею. Он сообщил ей, что никогда не был в любовной связи (что было совершенной правдой, поскольку для нее подразумеваемый объект мог иметь только одно значение), после чего он был принужден мириться с комическим положением, в котором ее покорная чистота непроизвольно повторяла приемы куртизанки со слишком молодым или слишком старым клиентом; он что-то сказал в этом смысле (главным образом, чтобы облегчить пытку), и она устроила чудовищную сцену. Он начинял себя приворотными зельями, но передние черты ее несчастного пола фатально его отталкивали. Однажды ночью, когда он попробовал тигровый чай и надежда вознеслась высоко, он совершил промах, попросив ее согласиться на один прием, а она совершила промах, объявив его противоестественным и отвратительным. Наконец он сказал ей, что его вывел из строя старый несчастный случай при верховой езде, но что морская поездка с товарищами и обильные морские купанья, наверное, восстановят его силы.
Незадолго до того она потеряла обоих родителей, и у нее не было надежного друга, к которому она могла бы обратиться за объяснением и советом, когда до нее дошли неизбежные слухи, — гордость не позволила ей обсуждать их со своими фрейлинами, но она прочла кое-какие книги, узнала все, относящееся к нашим мужественным земблянским обычаям, и стала скрывать свое наивное горе под великолепной маской саркастической искушенности. Он поздравил ее с занятием такой позиции и торжественно поклялся, что отказался, или по крайней мере откажется, от привычек своей молодости, но всюду на его пути стояли навытяжку мощные соблазны. Он поддавался им время от времени, потом через день, потом по нескольку раз в день — в особенности во время здоровенного режима Харфара, барона Шальксбора, феноменально наделенного, брутального молодца (чья фамилия — «ферма плута» — происходит, вероятнее всего, от «Шекспира»), Кюрди Буф (Curdy Buff) — как прозвали Харфара его поклонники — располагал огромным штатом акробатов и наездников без седла, и ситуация перешла все допустимые границы, так что Диза, неожиданно вернувшись из поездки в Швецию, застала дворец превращенным в цирк. Он опять обещал, опять пал и, несмотря на крайнюю осторожность, был опять изобличен. В конце концов она удалилась на Ривьеру, предоставив ему забавляться с кучей сладкоголосых протеже в итонских воротничках, — привезенных из Англии.
Каковы же были чувства, которые он испытывал по отношению к Дизе? Дружественное безразличие и унылое уважение; даже при первом цветении их брака он не ощущал никакой нежности и никакого возбуждения. О жалости, о сердечном участии не могло быть и речи, он оставался как был, небрежным и бессердечным. Но во сне, и до и после разрыва, его сердце предлагало исключительные компенсации.
Его сны о ней были все более частыми и щемящими, куда более, чем это могло соответствовать его поверхностному чувству к ней. Эти сны случались, когда он меньше всего о ней думал; никак не связанные с ней тревоги принимали в его подсознательном мире ее образ, как битва или реформа становится в детской сказке чудо-птицей. Эти душераздирающие сны превращали серую прозу его чувства к ней в сильную и странную поэзию, постепенно утихающие волны которой вспыхивали и тревожили его в продолжение всего дня, воскрешая боль и яркость — потом только боль, потом только мгновенный отблеск боли, — но никак не изменяя его позиции в отношении настоящей Дизы.
Ее образ, вновь и вновь появлявшийся в его снах, то опасливо поднимающейся с далекого дивана, идущей на поиски посыльного, который, как говорили, только что прошел сквозь портьеры, принимал во внимание изменения моды; но Диза в платье, в котором он видел ее в лето взрыва на стеклянном заводе, или в прошлое воскресенье, или в любом другом вестибюле времени, навсегда осталась такой, какой была в тот день, когда он впервые сказал ей, что не любит ее. Это случилось во время безнадежной поездки по Италии, в саду приозерной гостиницы — розы, черные араукарии, ржавые зеленоватые гортензии — безоблачным вечером, когда горы на дальнем берегу плыли в закатной дымке, и озеро было из персикового сиропа, равномерно подернутого голубизной, и заголовки газеты, лежавшей плоско на грязном дне близ каменистого берега, были совершенно ясны сквозь неглубокую прозрачную муть. И из-за того что, выслушав его, она опустилась на траву в невозможной позе, рассматривая стебелек и хмурясь, он тотчас взял свои слова обратно, — но этот удар оставил на зеркале непоправимую звездообразную трещину, и с тех пор ее образ в его снах был заражен памятью об этом признании, как какой-то болезнью или тайными следами хирургической операции, слишком интимной, чтобы быть названной.
Скорее сутью, чем фактической темой сна, было постоянное отрицание того, что он не любит ее. Снившаяся ему любовь к ней превышала по эмоциональному тону духовной страсти и глубине все то, что он испытывал в часы существования на поверхности. Эта любовь была как непрестанное ломание рук, как блуждания души по бесконечному лабиринту безнадежности и раскаяния. В каком-то смысле это были любовные сны, ибо они были пропитаны нежностью, томительным желанием опустить голову к ней на колени и выплакать чудовищное прошлое. Они были до краев наполнены угнетающим сознанием ее молодости и беспомощности. Они были чище, чем его жизнь, поскольку плотское было в них связано не с нею, а с теми, с кем он изменял ей, — с Фринией с колючим подбородком, хорошенькой Тимандрой с бревном под передником, — но даже и так половая мерзость оставалась где-то далеко над затонувшим сокровищем и не имела никакого значения. Он видел, как к ней обращался туманный родственник, такой дальний, что был фактически лишен всяких черт. Она быстро прятала то, что держала, и протягивала для поцелуя выгнутую дугой руку. Он знал, что она только что нашла какой-то обличающий его предмет — кавалерийский сапог в его постели, — доказывавший, вне всякого сомнения, его неверность. Бисерные капли испарины выступали на ее бледном голом лбу, но ей нужно было слушать болтовню случайного гостя или направлять рабочего с лестницей, который, поочередно опуская и закидывая голову, нес эту лестницу в обнимку к разбитому окну. Можно было вынести — сильный, безжалостный сновидец мог бы вынести — сознание ее горя и гордости, но никто не мог бы вынести ее автоматической улыбки, когда она переходила от ужаса своего открытия к банальностям, которые от нее требовались. Она отменяла иллюминацию, или обсуждала больничные койки со старшей сестрой, или просто заказывала завтрак на двоих в морской пещере, — и сквозь будничную простоту разговора, сквозь игру обворожительных жестов, которыми она всегда сопровождала иные готовые фразы, он, стонущий сновидец, различал смятение ее души и сознавал, что ее постигло отвратительное, незаслуженное, унизительное несчастье и что только долг этикета и ее непоколебимая доброта по отношению к безвинному третьему лицу дает ей силу улыбаться. Глядя на свет в ее лице, можно было предвидеть, что он через мгновение угаснет и сменится, как только посетитель уйдет, невыносимой легкой хмуростью, которую сновидец никогда не сможет забыть. Он вновь помогал ей встать на той же приозерной лужайке, где куски озера втискивались в промежутки вертикальных балясин, и вот уже он и она шли рядом по анонимной аллее, и он чувствовал, что она смотрит на него из угла легкой улыбки, но, когда он принуждал себя встретиться с этим вопросительным блеском, ее уже не было. Все успело измениться, все были счастливы. И ему было совершенно необходимо немедленно найти ее, чтобы сказать ей, что он ее обожает, но множество людей отделяло его от двери, и записки, доходившие до него, передаваемые из рук в руки, сообщали, что она несвободна, председательствует на открытии пожара, вышла замуж за американского дельца, что она превратилась в персонажа в романе, что она умерла.
Никакие угрызения такого рода не тревожили его теперь, когда он сидел на террасе ее виллы и рассказывал про свой удачный побег из дворца. Она с удовольствием слушала описание подземного прохода в театр и старалась вообразить занятное карабканье через горы, но эпизод с Гарх ей не понравился, как будто парадоксальным образом она бы предпочла, чтобы он испытал здоровое удовольствие с этой девкой. Она резко попросила его пропускать подобные отступления, и он отвесил ей легкий шутливый поклон. Но когда он заговорил о политическом положении (к экстремистскому правительству были только что прикомандированы в качестве иностранных советников два советских генерала), в ее глазах появилось знакомое отсутствующее выражение. Теперь, когда он благополучно выбрался из страны, весь голубой массив Зембли, от Эмблянской стрелки до Эмблемовой бухты, мог потонуть в море. Для нее было важнее, что он потерял в весе, чем то, что он потерял королевство. Она мельком справилась о регалиях; он открыл ей, в каком необычайном месте они были спрятаны, и она расплылась в девичьем смехе, чего с ней не бывало уже много лет. «Мне нужно обсудить кое-какие дела, — сказал он. — И есть бумаги, которые ты должна подписать». Высоко на шпалерах, вместе с розами, поднималась телефонная линия. Одна из ее бывших фрейлин, томная и элегантная Флёр де Файлер (теперь лет сорока и несколько поблекшая), все еще с жемчугом в цвета вороньего крыла волосах и в традиционной белой мантилье, принесла документы из будуара Дизы. Услышав из-за лавров сочный голос короля, Флёр узнала его раньше, чем его великолепный маскарад успел ее ввести в заблуждение. Явились с чаем два лакея, красивые молодые иностранцы, явно латинского типа, и застали Флёр посредине реверанса. Внезапный бриз ощупью прошел меж глициний. «Défiler» (растлитель флоры). Он спросил Флёр, когда она повернулась, чтобы уйти с Дизиными орхидеями, играет ли она еще на виоле. Она несколько раз мотнула головой, не желая говорить без обращения и не смея назвать его, пока могли услышать слуги.