Моя летопись - Теффи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Самосудом бы его! — хрюкнула пролезшая на палубу старушонка.
— Ну, знаете, господин, вы это бросьте, — урезонивал добродушный купец из Нижнего.
— Не задерживать! — вылетел начальнический окрик.
Белая морская фуражка приблизилась.
— Спускайтесь к угольщику, берите корзины.
К начальству подскочил один из «элегантов» и зашептал, скосив глаза на принципиального дворянина.
Начальство мотнуло головой и спокойно ответило:
— А ну его к черту!
Нагрузка началась.
Длинной вереницей прошли по трапам вверх и вниз почерневшие, закоптевшие грузчики. Все пассажиры вылезли из кают, из трюма, из коридоров смотреть на невиданное зрелище: молодые «элеганты» в лакированных башмачках и шелковых носочках, поддерживая затянутыми в желтые перчатки руками тяжелые корзины, тащили уголь.
Они быстро вошли в роль, сплевывали и ругались.
— Гайда, ребята, не задерживай!
«Ребята» в лице «извините, Беркина», плешивого, пузатого, на тонких кривых ногах, отвечали:
— Э-эй-юхнем!
— Чего выпучили глаза? — кричал на зрителей длинный, как любительская удочка, чтец-декламатор. — Заставить бы вас поработать, не стали бы глаза пучить.
— Смотреть-то они все умеют, — язвил купец из Нижнего. — А вот ты поработай с наше…
— Г-аботать они не желают, — прокартавил курносый лицеист. — А небось есть побегут в пег-вую голову… Собаки!
Кто-то затянул ерундовую песенку последних дней:
Цыпленок жареный,Цыпленок пареный,Цыпленок тоже хочет жить.
Кто-то пустил вперебой:
Ешь ананас,Рябчика жуй,День твой последнийПриходит, буржуй!
И:
Эх, яблочко,Куды котишься?Попадешь в Чеку,Не воротишься!
Подпевая, с аппетитом поругиваясь, работали вовсю.
«Вот он, евреиновский театр для себя, — подумала я. — Играют в крючников, и вошли в роль, и увлеклись игрой. И даже видно, кто себе как представляет заданный ему тип».
Вот ползет по трапу пузатый «извините, Беркин». Ноги у него пружинят и заплетаются. Лезет по трапу, как паук по паутине, — круглый, с тонкими лапками. Но выражение лица прямо Стеньки Разина, волжского разбойника, —
Размахнись рука,Раззудись плечо!Эй ты, гой еси… —
и все прочее.
И тащит тяжеленную корзинищу, какую ему без художественного вдохновения ролью и не поднять бы никогда.
Вот какой-то интеллигент с челочкой на лбу.
Шагнет понуро, с упорной и горькой усмешкой на устах. Очевидно, ему кажется, что он бурлак, тянет бечевку и растит в груди зерно народного гнева: тащу, мол, тяну, мол, но…
Но настанет пор-ра,[71]И пр-роснется нар-род!
За ним ползло какое-то чучело в белых гетрах, в тирольской шляпе с перышком и, растирая замшевой перчаткой черные потеки на шеках, говорило простонародным тоном:
— Э-эх, братцы-парнишки, видно, тянуть нам эту ла… эту ля… эту ламку до конца дней!
Вылез из машинного отделения инженер О. в рабочей блузе, весь в саже.
— Ничего, кажется, наладил. Теперь уже есть надежда…
Заговорил что-то про лебедку, про подшипники и снова полез в машинное отделение.
И вдруг раздался дикий хрип, вопль, визг, точно сотни козлов, тысячи поросят вырвались из застенка, где с них драли шкуру. Это заревела наша труба. Черный дым валил из нее. Она дышала, вопила, жила. Пароход задрожал, заскрипел рулевой цепью и тихо повернулся.
— Да он задним ходом, — сказал кто-то.
— Идем! Без буксира!
— Спасены-ы-ы!
Около меня стоял Федор Волькенштейн и смотрел в открытое море, куда вольно и быстро уходил большой пароход.
— Это «Кавказ», — шептал он, — уходит в Константинополь… Ушел… Ушел…
Он долго смотрел вслед. Потом сказал мне:
— На «Кавказе» увезли моего мальчика. Когда-то я снова увижу его? Может быть, лет через двадцать… и он не узнает меня. Может быть, никогда.
Вот и мы вышли в море. Стучит винт, тихо дрожит пароход, гремит рулевая цепь. Волны упруго шлепают в правый борт.
Судовая жизнь налаживается. На мостике появился капитан Рябинин, маленький, но стройный, похожий на мальчика-кадета. Появился помощник капитана, несколько мичманов, юнги. В машинном отделении инженер О., какие-то машинисты, студенты-технологи. В кочегарке — офицеры.
Пассажиры нежно волновались и умилялись над дружной работой волонтеров. Особенно трогало их самопожертвование офицеров в кочегарке.
— Ведь они прожгли свое платье, и теперь им не в чем будет выйти на берег.
Устроили комитет, который должен был собрать деньги и вещи для пострадавших.
— Объявим неделю бедноты, — предложил кто-то.
Но звучало это очень неприятным воспоминанием и было мгновенно отклонено.
— Просто организуем летучие отряды для реквизиции белья и платья, — предложил другой.
Но это было уже совсем отвратительно, и в ответ все завопили:
— Зачем? Это же прямо оскорбительно! Мы добровольно отдадим все, что нужно…
— Что долго толковать! Каждый из нас должен отчислить в пользу офицеров, работающих в кочегарке, по двести рублей, по две смены белья и по одному костюму.
— Грандиозно! Чудесно!
— Но… извините, — сказал знакомый голос.
Ага! «Извините, Беркин».
— Извините, но выдавать предметы мы будем не сегодня — они там еще, не дай Бог, попортятся. Выдавать мы будем по прибытии в Новороссийск: это значительно удобнее для обеих сторон. Я правильно говорю?
— Правильно!
— Правильно! Дельно! — поддержали пассажиры и разошлись с успокоенными физиономиями.
Впоследствии эта ассигнованная благодарными пассажирами сумма все уменьшалась. В Севастополе стали поговаривать уже только о белье и костюме.
По прибытии в Новороссийск забыли и об этом…
19Началась дамская трудовая повинность.
Созвали пассажиров чистить силой отобранную с баржи свежую рыбу (та самая добыча, за которую призвал нас к ответу французский пароход).
Соорудили на палубе столы из опрокинутых через козлы досок, роздали ножи, соль, и закипела работа.
Я благополучно вылезла на палубу, когда все места у столов были уже заняты. Хотела было дать несколько советов нашим хозяйкам (тот, кто не умеет работать, всегда очень охотно советует), но запах и вид рыбьих внутренностей заставили меня благоразумно уйти вниз.
По дороге встретила «извините, Беркина».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});