Записки старого козла - Чарльз Буковски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
складным ножом, на рукояти красовалась свастика. Максфилд смахивал на Селина, во всей его красе, извлеченные глазные яблоки он проглотил, мы сидели и ждали.
— читал «Сопротивление, бунт и смерть»[74].
— боюсь, что да.
— там, где больше всего опасности, больше всего надежды[75].
— закурить есть? — спросил я.
— конечно, — отозвался он.
я получил сигарету, раскурил и припечатал тлеющий конец к волосатой кисти Максфилда.
— ой, блядь! — взвыл он. — ой, прекрати!
— тебе повезло, что я не воткнул ее в твою волосатую жопу.
— вот уж повезло так повезло.
— снимай.
он послушался.
— раздвинь ягодицы.
— я клянусь в своей преданности, — затараторил он, — к…
сверху из радиоточки полилась сюита Римского-Корсакова «Шехерезада», и я вставил, нет-нет, вставил горящую сигарету.
— боже, — застонал он. удерживая сигарету, я спросил:
— почему устроили облаву в «Тарараме»?
— боже, — кряхтел он в ответ.
— я задал вопрос! почему устроили?
— устроили, — простонал он, — потому что устроили, я дитя собственного невежества!
— ну что ж, попробуем докопаться до сути, — сказал я, продираясь горящим угольком до самой мякотки.
КОКТЕЙЛИ
— боже, милостивый боже, — скулил он.
— почти каждый человек не сомневается в бесспорности своего слабоумия, но кто выживет в резком холодящем сиянии своего сногсшибательного гения-еврения?
— только ТЫ, Чарльз Буковски!
— ты выдающийся человек, Максфилд, — сказал я, вынул сигарету, понюхал, нет, не понюхал, а отшвырнул прочь. — ебать-колотить, ну, ты дал стране угля, парень, — приободрил я его, — присаживайся.
— да ладно тебе, — сказал он. я сел и начал излагать:
— вот сейчас ты с легкостью поймешь Камю, если внимательно будешь следить за моей мыслью, брукк, банко, сестина-вик и все такое, великий писатель, да, но и он облажался.
— что еще за викня… это что еще за хуйня?
— это я про его письма в «Комба», про его выступления в обществе французской дружбы, про его заявления в доминиканском монастыре на бульваре Латур-Мобур в сорок восьмом году, я про его ответ Габриэлю Марселю[76], я про его речь на бирже труда десятого мая пятьдесят восьмого года, а также речь от седьмого декабря пятьдесят пятого на банкете в честь президента Эдуардо Сантоса[77], редактора газеты «Эль тьемпо», выдворенного из Колумбии диктаторским режимом, я про его письмо, адресованное Азизу Кессу. я про его интервью, опубликованное в «Дэмэн», выпуск за двадцать четвертое — тридцатое октября пятьдесят седьмого года.
— а я про большой облом, провал позиции, обсос и обсер. он умер в автомобиле, а за рулем не сидел, это здорово — быть отличным парнем и участвовать в общественной деятельности; и совсем другое дело, когда уродцы вроде тебя плюют на могилы великих общественных деятелей прошлого, большое становится отличной мишенью для мелких людишек — людишек с оружием, печатными машинками, анонимками, подкинутыми под дверь, в погонах, с дубинками, собаками, все эти причиндалы мелких людишек тоже работают.
— да отъебись ты, — сказал я.
— тривиальный гнев, как и тривиальные бляди, исчезает с первым октябрьским лучиком солнца, — ответил он.
— звучит здорово, а как насчет нетривиальных?
— та же история.
— господи, — сказал я. — боже мой.
— знаешь, честное слово, — сказал он и пристроил свою голову (не руку, учтите) мне на колено, — я не знаю, почему устроили облаву в «Тарараме».
— мог Камю заказать? — спросил я.
— что?
— облаву в «Тарараме».
— черт, нет!
— а иметь свое мнение на этот счет?
— черт, да!
мы надолго замолчали.
— что же нам делать с этой дохлятиной? — наконец спросил я.
— я уже делал, — отозвался Максвелл.
— я имею в виду, сейчас.
— сейчас твоя очередь.
— ладно, забудь.
и снова мы сидели в тишине и таращились на труп.
— чё бы тебе не позвонить Штайнфельту? — предложил Максвелл.
— «чё бы»?
— ну да, чё бы и нет?
— кончай меня бесить.
я поднялся наверх и снял трубку с крюка, по всей Америке все уже заменили свои телефонные аппараты, и трубки покоились себе на рычажках, никаких больше крюков — лишь у этого уебища трубка болталась на крюке, как огромная обмякшая елда негра, короче, я взял эту елду в руки, она была вся липкая от пота, естественно, с прилипшими ошметками спагетти, или как там пишется это слово, — усохшие червяки, которые проиграли в последнем забеге.
— Штайнфельт, — сказал я в трубку.
— кто победил в девятом? — спросил он в ответ.
— в упряжках или под седлом?
— в упряжках.
— Джонбой Стар, выставлялся за пять косых, шел за шесть в Спокейне с Асафром, сначала стартовый номер восемь, ставки шесть к двум с половиной, потом стартовый номер двойка, с Джеком Уильямсом. утром значился четвертым, на открытии считался семь к двум, на старте упал до двух к одному, победил легко.
— тебе кто приглянулся?
— Смоук Концерт.
— ну что там за хрень у вас?
— кролик пердолит не по-детски, — повторил я.
— кончай педика в мелкие дребезги, — повторился Штайнфельт.
— наружка, — сказал я, — духи на хвосте, пасут конкретно.
— нахуй пошел, вдогонку, — сказал Штайнфельт и повесил трубку.
а я, я вернулся вниз, я, я, я вернулся, если вернулся, значит, бенко банко сестина-винк вик. из радиоточки звучали «Фанфары для простого человека» Копленда[78]. Максфилд снова отсасывал у трупа, облепленного насекомыми.
я понаблюдал за ним некоторое время, потом сказал:
— друг мой, работа наша не из легких, и круги наших судеб еще не сомкнулись, думай об Африке, думай о Вьетнаме, думай об Уоттсе и Детройте; думай о «Бостон ред сокс», о Лос-Анджелесском околичном музее, то есть я хотел сказать — окружном, вообще думай о чем-нибудь, например, о том, как ты дерьмово выглядишь в зеркале жизни.
— кайф, — сказал Максфилд.
закат Европы был передо мной, ну дай мне еще хотя бы десять лет, всего лишь десять лет. уважаемый Шпенглер. Освальд? ОСВАЛЬД??? Освальд Шпенглер[79].
я отошел, присел на стиральную машину и стал ждать.
садись, Теленочкин. спасибо, сэр.
не стесняйся, вытяни ноги, вы очень любезны, сэр.
Теленочкин, я так понимаю, ты пишешь статейки о справедливости и равноправии, а также о праве каждого на благополучное существование. Теленочкин?
да, сэр?
ты действительно думаешь, что когда-нибудь в мире восторжествует всеобщая и осознанная справедливость?
нет, сэр, что вы!
так зачем же ты пишешь такое говно? плохо себя чувствуешь?
последнее время я чувствую себя как-то странно, сэр. будто я схожу с ума.
пьешь по-черному, Теленочкин?
конечно, сэр.
и балуешься сам с собой?
постоянно, сэр.
как?
не понял.
ну, каким образом ты это проделываешь?
беру четыре-пять сырых яиц, фунт фарша и сую все это в цветочную вазу с узким горлышком, хорошо идет под Воана-Уильямса[80] или Дариюса Мийо[81].
стеклянная?
вагинальная.
я имею в виду, ваза стеклянная? конечно нет, сэр! женат был? много раз, сэр.
что не устраивало? всё, сэр.
какой самый яркий сексуальный опыт для тебя? ну, пяток сырых яичек и фарш… ладно, ладно, понятно! да, это самый яркий…
ты осознаешь, что твое желание справедливости и преображения мира является всего лишь ширмой, за которой ты пытаешься скрыть свое моральное разложение, стыд и неудачи?
да.
твой отец был жесток?
не знаю, сэр.
как это ты не знаешь?
в смысле, тяжело сравнивать, у меня был всего один отец.
дерзишь, Теленочкин?
да куда там, сэр! вы же сами сказали: справедливость невозможна.
отец бил тебя?
они били по очереди.
ты же сказал, что у тебя был один отец?
у каждого человека один отец, я имел в виду свою мать.
она любила тебя? только как свое продолжение, а как еще может проявляться любовь? ну, как очень сильное желание чего-нибудь весьма нужного или привлекательного, необязательно должна присутствовать кровная или семейственная связь, это может быть красный пляжный мяч или кусочек хлебушка с маслом.
ты хочешь сказать, что можно любить кусок хлеба, намазанный маслом?
только при определенных стечениях обстоятельств, каким-нибудь особым утром, при необыкновенном солнечном свете, любовь ведь приходит и исчезает без предупреждения.
а возможно любить человеческое существо?
конечно, особенно если вы с ним не очень знакомы, я люблю наблюдать за ними через свое окно, когда они шляются по улицам.
Теленочкин, ты трус?
несомненно, сэр.
кто есть в твоем понимании трус?
человек, который призадумается, выходить ли ему с голыми руками на льва.
а кто же тогда в твоем понятии храбрец?
тот, кто не знает, кто такой лев.