Сны в руинах. Записки ненормальных - Анна Архангельская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Наверное, будет лучше, если ты сама ему всё расскажешь, – как-то неуверенно, но чувствуя, что это невероятно благородно, сказал я.
Скрывал ли я этим великодушием безнадёжность поиска слов и объяснений, усталость, изводившую разум, который, как бестолковый двоечник, юлил и изворачивался, камуфлируя своё незнание ответа? Или и впрямь добродушно вручал Венеции надежду на помилование?.. В любом случае весь этот скомканный ворох случившегося я отдал в её руки. И теперь это откровение, звучавшее грубо и неуклюже в моём сознании, обретало даже изящество, светлый ореол романтизма раскаяния. Приукрашенное ласковой женственностью становилось не таким уж и ужасным. Дана была женским душам эта обворожительная власть, а потому любая, пусть и самая жестокая, неотёсанная весть, замкнутая в вежливую мягкость, переносилась легче.
– Конечно, – тихо согласилась Венеция и, будто забирая у меня эту громоздкую ответственность, осторожно и даже как-то опасливо притронулась к моей руке, обрушив мою насупленную молчаливость в тёплое умиление этой её нежностью. – Извини, что так получилось…
Отбившись от этого доноса тогда, трусливо оттянув момент признания, путаясь и запинаясь, торопливо и многословно я предъявлял всё то, что помнил. По частицам возрождая тот день, старательно вёл по нему Тейлора.
…Он заявился тогда уже под утро, весь какой-то замученный, в изодранной одежде, в ссадинах и царапинах.
– Господи, Тейлор, какое стадо слонов по тебе пробежалось?! – от его растерзанного вида я даже проснулся. – Подрался?
Он усмехнулся, оценивающе рассматривая то, что когда-то называлось его рубашкой:
– Ну, можно и так сказать.
Посмеиваясь своей тихой радости, он был абсолютно спокоен, почти счастлив, словно разбросал в какой-то драке свои психованные затеи и больше про них не вспоминал.
– Говорят, тут вечеринка, – в шутливом недоумении он оглядывался по сторонам. – А я всё пропустил…
Весело растолкав пару тел, уснувших по углам, с трудом выпроводив их за порог, с бессильным обалдением он рассматривал хаос, оставленный людским, вышедшим из повиновения буйством. Подошёл к томной от бессонницы Венеции. Заглядывая ей в глаза, безмолвно договаривался о чём-то, существовавшем только для них двоих.
– Что не спишь? Замучили мы тебя сегодня? – он нежно приобнял её за плечи.
И впервые эта посторонняя для меня нежность кого-то к кому-то задела моё сердце. Мне вдруг стало как-то неловко и как будто немного обидно. Едва заметно, но больно от этого невинного проявления чувств. Что-то даже похожее на мелкую ревность царапнуло моё самолюбие. И ещё это «мы», прозвучавшее для меня омерзительно и едко…
Сбегая от такой нервной восприимчивости, я поднялся. Настроение Тейлора совершенно явно не собиралось хватать ножи и кого-нибудь калечить, а потому моё добровольное обязательство быть телохранителем Венеции больше не требовалось. Лишь на секунду я заглянул ей в глаза, проверяя и подтверждая наш тихий договор, и она вежливым кивком прощания успокоила мою совесть, отпустила на волю.
Но переданная ей тогда, навязанная мною обязанность честности так и осталась в её руках, так и затерялась где-то во времени, в её интригующем умении совращать и управлять. Хорошо изучив Тейлора, его настроения и реакции, она ловко разыграла выданные ей козыри. Выдумав предлог, поссорилась, уехала на пару дней, а Тейлор ходил мрачный и отстранённый, рычал на всех вокруг. И, воображая, что знаю, чем рождена его злость, я вполне объяснимо избегал любых расспросов, не рискуя зацепить его нервы сильнее, чем это уже у меня получилось. Но вскоре Венеция вернулась, улыбчивая и игривая, как и всегда. Повеселевший Тейлор снова подшучивал надо мной, мы снова ругались по пустякам, мирились и снова ссорились, привычно называя эти битвы темпераментов дружбой. А Венеция радостно и деликатно подавала мне руку, гостеприимно улыбалась, почти ежедневно выдавая эти ласковые гарантии прощения и стабильности, внимательно выслеживая мою совесть, успокоившуюся и уверовавшую в то, что вся та неловкость прощена, забыта и сдана в архив. Ловкая, изящная, просчитанная и спасительная ложь, копившая пыль на моих воспоминаниях всё это время. И вот теперь, так некстати, уже никому не нужная истина выползла на свет.
Сообразительная и хитрая Венеция умело улизнула от этого судного часа, сознательно или нет бросила меня одного на этой скамье подсудимых. Педантично вспоминая детали, старательно и максимально честно, будто пытаясь этой дотошностью выкупить лишнее доверие, заслонить ею долгое, упорное молчание, я добросовестно выдавал своё чистосердечное признание. Увязая в подробностях, утаил лишь то, что не будь мои гормоны так качественно заторможены алкоголем, и, возможно, действуй Венеция чуть решительней, то никакое понимание предательства, никакое чувство вины не отвлекли бы меня от того шага в пропасть. Подпирая неустойчивость своей чести этой маленькой, робкой скрытностью, не желая углублять яму собственной подлости сверх необходимого, я аккуратно обошёл этот деликатный аспект, тем более что для общей красочности картины он был почти бесполезен.
Тейлор терпеливо выслушивал мою сбивчивую, неопытную говорливость, не перебивал и даже как будто совсем не нервничал. За всё время он так и не сказал ни слова, был тих и равнодушен, словно замыслил удавить меня моей же многословностью. Почти задохнувшись от нагрянувшей откровенности, в каком-то усталом изнеможении дотащившись до финала этой лихой истории, я наконец-то облегчённо замолчал. Тейлор терзал в пальцах какую-то подобранную, прибившуюся под ноги монетку, крутил и рассматривал, будто ничего интересней доселе в мире не видел и не находил. И молчал так, словно и не заметил, что я тоже уже молчу, словно не слушал вовсе, что я говорил, в задумчивой вежливости просто сидя рядом. Я уже собирался обидчиво постучаться в его отвлёкшийся разум, как он вдруг усмехнулся.
– Так я на тебя с ножом кидался? – озадачивая неожиданным спокойствием, спросил он.
Не понимая, почему вместо всех рассказанных мною кошмаров для самолюбия заинтересовала его лишь эта странная, агрессивная ерунда, я машинально кивнул. Чуть не упав, будто спуская с поводка свою истомившуюся смешливость, он расхохотался, громко и искренне, пугая меня этой яркой вспышкой веселья даже больше, чем ожидаемым скандалом.
– Всегда знал, что моя шустрость себя проявит, – срываясь и заикаясь от смеха, он едва мог говорить. – Вот видишь, Расти, ты тогда ещё ничего не сделал, а я уже на тебя с ножами бросался. Это ли не чудо быстроты реакции, явленное миру?
Ошарашенный его весёлостью, я придирчиво выискивал в ней что-то нервозное, истеричное, что внезапно могло вывихнуть его нрав в бешенство или язвительность. Но он ухохатывался, как ребёнок на празднике, почему-то безмерно радуясь этому найденному фрагменту своего прошлого.
Наконец, отсмеявшись, он выдохнул, восстанавливая дыхание:
– Телефоны, – с весёлой требовательностью раскрыл ладонь. – Смотри, Расти, вот теперь тебе точно нельзя нигде убиться, – он помахал перед моим носом, шутливо угрожая этим вновь выданным кусочком картона. – А то на том свете устрою тебе оптимистичные посиделки, никаким ножом не отмашешься.
Формально завершая допрос моей совести, он поднялся, и моя заученная суровость, какая-то потребность обороняться словно бы и растерялась без всякой пользы. И будто почувствовав моё недоумение, уже почти у двери Тейлор обернулся, прищурился, словно задумав какую-то шалость. И лицо его стало совсем мальчишеским – открытым и задорным, – словно ждал он от жизни одних только забав, весёлых каверз и заранее радовался им, как обещанным аттракционам.
– А Венеция и правда молодец, – с хитрой усмешкой то ли сообщил, то ли спросил он.
И немного помолчав, совсем уж загадочно добавил:
– Она почти как Вегас… почти…
XIX
Оставив Расти упорядочивать его растрёпанные мысли, успокоиться и выкинуть за ненадобностью свирепую мрачность загнанного в угол, я ушёл, сберегая в душе ещё не вполне осознанную, но уже принятую сердцем разгадку. То, отчего я так бесился последние дни, что раздёргало мои чувства непониманием и обидой, все эти пёстрые, сложные части вдруг совершенно неожиданно стали собираться в нечто осязаемое. И даже поразительно сейчас было, как раньше я этого не видел, не мог сложить.
Как же мог я забыть про эту коварную манеру Венеции затаиться и ждать? Готовить усердно и неспешно свою месть, держать её при себе, воспитывать и лелеять, чтобы в самый неожиданный момент вручить обидчику, который уже, быть может, и забыл вовсе, чем и когда обидел, какой подлостью заслужил этот дар злопамятности. Но в мире Венеции давность оскорбления никогда не служила оправданием, никогда не отменяла казни. Была в этом какая-то странная душевная скаредность, какое-то трепетное отношение к своим стараниям и вдохновению в подготовке любой, пусть и самой мелкой расплаты – ведь нельзя же вдруг взять и выбросить такой ценный, мастерски отшлифованный и чаще всего эксклюзивный продукт. Стоило ли удивляться, что даже в армии я не увернулся от её обидчивой памяти? И очень может быть, что именно тот день и стал основой стройной, прохладной, ироничной мести. Наивный Расти полагал, что остановила ту измену нелепая случайность, оплошность чувств. Но я готов был поспорить на что угодно – совсем не случайно заглянул он так «не вовремя» в её глаза, совсем не из вежливости познакомила она его со своей злостью. Моя ласковая, нежная, весёлая и понимающая Венеция могла иногда превращаться в изумительную стерву. Тем более опасную, что отыскать в ней нарочно ту злую умницу было почти невозможно. И то, что внимательный Расти, великолепно умевший порой раскусить даже Вегаса, нудный и опытный в своей внимательности, вдруг проглядел такой очевидный подвох, сильно меня развеселило. Венеция завлекла Расти именно туда, куда рассчитывала, запутала и бросила там, пристроив на его плечах тщательно отмерянную тяжесть вины. Артистично и кротко, с трогательной печалью в глазах дождалась, пока бедняга сообщник, обессилевший в попытках выбраться из этих искусных сетей, уставший возиться с охапкой вины и собственной честностью, сам принесёт право распоряжаться его принципиальностью, отдаст ей в руки, в единоличное пользование все эти решения.