Сны в руинах. Записки ненормальных - Анна Архангельская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Венеция, чутко угадывая движения, податливо и гибко помогала мне в нашем общем падении, словно оспаривала своё право на эту низость. В плену её красоты, на время выбросив на помойку все жизненные приоритеты, оглушённый и очарованный, я безропотно шёл за ней в этот омут. Но что-то вдруг столкнуло меня с этой дороги, ошеломило и остановило. Ещё не зная, что именно, с трудом возвращая себе свой обессиливший, сдавшийся рассудок, я резко, словно испугавшись чего-то, отстранился от Венеции. Словно совсем не она должна была быть здесь со мной. Словно завлекаемый в западню, запутавшийся и ослабевший, но всё же разгадавший опасность в последний момент. Брезгливое лицемерие, холодная, едкая, неимоверная по силе злость, в которой не было места страсти и нежности – я будто напоролся на этот капкан, неосторожно заглянув Венеции в глаза. Месть. Грубая и талантливая, сознательно и выгодно превращавшая меня в оружие, и так ловко скрытая прельстительной мягкостью.
Всё ещё не в силах поверить в такое обворожительное коварство, в безжалостную, расчётливую игру с совестью, – беспринципную и бесчестную, – я всматривался в это красивое, трепетно и любя созданное природой лицо и почему-то отданное на потеху какой-то мерзости. Слишком рано спугнув моё слепое вожделение своим злобным демоном, понимая, что любая новая попытка теперь будет бесполезной и уже очевидно гнусной, Венеция издевательски вздёрнула брови, неприкрытой насмешкой добивая моё удивлённое, покалеченное самолюбие. Словно бравируя своей подлой изобретательностью, не отрицая и гордясь столь богатым, запасливым талантом цинизма, она неторопливо оделась, плавно повела плечами, поправляя несуществующую небрежность ткани. И этим манящим движением, мучительно раня своим улыбчивым сарказмом, словно напомнила мне про ту лёгкость, с которой я только что намерен был шагнуть в подготовленную ею бездну. А я стоял перед ней, поражённый этой переменой, тяжко соображая и всё ещё не веря, что отзывчивое, прекрасное тело могло так безропотно подчиняться злому разуму, выверенной, просчитанной, коварной мести, так мастерски играть в любовь… Что красота может быть отдана на поругание так просто, за грош, за мгновение торжества и превосходства. Потрясающий дар природы, призванный спасать, но почему-то стремящийся губить и властвовать. Воистину, изящнейшее оружие дьявола…
Какое-то пьяное, угнетающее бессилие навалилось на меня. В странном, почти болезненном бреду я смотрел на закрывшуюся дверь, на покачивание полотенца, случайно потревоженного и словно робко сберегавшего ускользнувшее движение Венеции. Что-то тихо угасало во мне, оседало на дно души. И было в этом нечто грустное, похожее на крошечное умирание. Обострённая спиртным сентиментальность трагично расставалась с обрывками мелких иллюзий. С верой, что любовь подделать невозможно, что хрупкой страстью нельзя расшвыриваться. Что дарить эти искры сердца нужно лишь избранным…
Сунув голову под холодную воду, чувствовал, как струйки стекают по раскалённому затылку, крадутся за шиворот, щекотной дрожью сползая вдоль позвоночника. Я старался собрать и упорядочить мысли и ощущения, предъявить их своей совести. Стыдная и глупая ситуация. Моя захмелевшая, поздно объявившаяся честность теперь дотошно складывала детали этого предательства в признание, в дурную, нетерпеливую откровенность. Сети собственного благородства, какая-то неудержимая страсть вскрывать нечто, утаиваемое завесами притворства, захватили меня в тот день, и суматошно, как неопытный, заблудившийся проводник, торопливо водила по опасным дебрям своих и чужих чувств.
Тейлор должен узнать. И узнает. Моя порывистая принципиальность не оставляла иного решения, не позволяла задуматься о гуманности этой искренности, быть может, губительной для всех нас. Настойчиво выискивая слова, терявшиеся в пьяном, тусклом тумане, я планомерно затачивал это лезвие исповеди, смутно и неопределённо, но всё же уже тогда отдавая себе отчёт, что не всякая правда сто́ит той жестокости, которую таит в себе. Что есть нечто такое, что не следует вытаскивать на свет, как некий сложный яд, безобидный в скрытной тьме и разлагающийся, травящий при свете дня. Но агрессивное упрямство шло за мной по пятам, не давало свернуть с этого пути. Я готовил этот совестливый донос на себя, на Венецию с каким-то даже воодушевлением, будто и в самом деле было непосильно хранить в одиночку этот тревожный секрет. Как преступник, которому словно хочется похвастать своим преступлением, утолить какое-то необъяснимое томление души, казалось бы, безвредное, но изматывающее до сумасшествия, как зуд, застрявший где-то под кожей.
С суровой решимостью я ждал Тейлора, стараясь не заснуть, убаюканный усталостью и выпитым. Венеция сидела на подоконнике, провожая глазами редкие капли, стекавшие по стеклу. Спокойная и тихая, словно ничего и не случилось, словно вся та сценка в ванной была сочинением моей больной фантазии, сном пьяного, о котором она даже не подозревала. И на мгновение мне стало как-то неловко, будто действительно всё это было лишь плодом моего изощрённого воображения. Стойкость её меня почти восхищала. Она не рыдала и не оправдывалась, не паниковала и не сбежала, терпеливо удерживая груз ответственности, храбро принимая свою долю вины. Мы, словно бойцы после какого-то поединка, измученные противостоянием игроки, сделавшие уже все ставки и ходы, пришли к спорной ничьей. И сейчас сонно и утомительно ожидали вердикта судейской коллегии, выделяясь сосредоточенностью заговорщиков в никак не желавшем успокаиваться веселье, всё ещё оживавшем в усталых всплесках шумной радости. И приди Тейлор тогда, объявись на пороге именно в тот момент, я, не задумываясь и не сомневаясь, увлечённый этой вдохновенной искренностью, тут же всё ему и рассказал бы. Но время шло, медленно и основательно разворовывало мою уверенность, тайно, незаметно, крохотными кусочками отбирало её у меня.
Чем дольше я смотрел на Венецию, чем больше размышлял о том, что скажу, о самой этой странной идее зачем-то ворваться к уединившейся девушке, взять на себя самовольное, никем не прошеное и никому не нужное право решать, что верно, а что нет, и тем яснее понимал, что саму необратимую абсурдность этого моего поступка, тупость активного стремления упорядочить чью-то жизнь – уже одно это я никак не способен был пояснить. Всё это словно выскакивало из слов, словно никак не хотело втиснуться в рамки придуманной причины, расплывшейся и уже совсем неясной. Казавшаяся разборчивой и правильной, подготовленная под диктовку свежести впечатлений речь теперь разваливалась, лишившись основы, элементарной логики, перемешиваясь с эмоциями, теряла всяческие очертания. Так в стихотворении сто́ит забыть всего одно слово, единственную одинокую рифму, как тут же и невозможным становится дальнейший рассказ. Хоть и смысл, и события знакомы и известны, хоть многие детали помнятся очень даже хорошо, но без того утерянного памятью слова пересказать все эти очевидные для разума детали уже и не получается. Как заика, споткнувшийся на сложном слоге, на раздражающее, необъяснимое мгновение словно бы вовсе разучившийся говорить, я вдруг понял, что никак не смогу выразить то запутанное чувство, какую-то почти одержимость, втолкнувшую меня в их спор на двоих. Ошалев от раздумий, медленно трезвея, сознавая свою глупость всё отчётливей, я мрачнел от этого морального ребуса. Оттого, что мой пьяный мозг родил, пожалуй, самое нелепое, неправильное и нелогичное решение, которое можно было представить, вывернул его наизнанку, рассмотрел и убедился, что это дурное решение исключительно правильно и разумно, и что вот только так и можно всё исправить.
Зачем-зачем-зачем я вообще влез в их жизнь?!
В каком-то тоскливом поиске ответа я подошёл к Венеции. Ведь к кому ещё я мог бы пойти, как не к пособнику в общем преступлении? Она резко обернулась, будто я испугал её, нахмурилась на эту очередную мою дерзость. И я вдруг с удивлением увидел какую-то отчаянную, задыхающуюся от гордости печаль, томление отравленной ошибкой души. Влажная кромка у нижнего века, едва заметное подрагивание губ… Мои свидетельские показания могли бы стать ей приговором на грядущем суде. Пожалел ли я её, рассмотрев ту трогательную привязанность к Тейлору, которую не замечал раньше, или усвоил наконец-то, что в игре на двоих нет места для третьего, что все правила и законы отношений не могут быть поняты и исправлены кем-то извне? Не знаю… Но я больше был не в силах вмешиваться, опрометчиво и беззастенчиво перекраивать чьи-то жизни по собственному шаблону.
– Наверное, будет лучше, если ты сама ему всё расскажешь, – как-то неуверенно, но чувствуя, что это невероятно благородно, сказал я.