Март - Юрий Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Гм… Однако согласитесь, Антон Францевич, надежда на моральные принципы злонамеренной шайки не стоит выеденного яйца.
– Не будем спорить, Андрей Игнатьевич. Не будем спорить о наличии у них морали. И все-таки, сдается, распространение подобных толков заслуживает внимания государственной полиции.
Никольский задумался.
– Внимание государственной полиции, – начал он с некоторой неохотой, – должно, конечно, обнимать все сферы жизни. И в этом смысле… э-э-э… то, что вы говорите о конституционных чаяниях, послужит в известной степени тормозом для террористов. Я бы даже сказал, приведет к иллюзии какого-то потепления, что ли. – Он постучал галошей о галошу, ноги у него зябли. – Что ж до меня, лично до меня, то я за хороший, крепкий морозец в политическом климате. Знаете, эдакий наш, исконно русский, без дураков-с. – Он усмехнулся. – «В Россию надо только верить»… Держава больна! Больна страшной болезнью, а для страшных болезней нужны страшные лекарства. Каленым железом прижигают язвы, и террористов следует укротить, как укрощают хищников. Никаких полумер. Да чего там далеко ходить? Возьмите хоть нашего с вами нынешнего…
– О, я понимаю, понимаю. Из показаний Гольденберга… – На сей раз он кстати вспомнил Гольденберга. – Из его показаний видно, что этот – дикий фанатик и за плечами у него груз ой-ой.
Дриго опознал «поручика», и распоряжением Лорис-Меликова уже было послано за его родителями. Добржинский, улыбаясь, предположил, что свидание «сыночка, папеньки и маменьки будет, очевидно, весьма трогательным».
– Трогательным? – переспросил Никольский. – А я бы к этому никогда не прибег, Антон Францыч. – Он ударил на «цыч». – Никогда! Слишком жестоко подвергать такому испытанию людей уже далеко не молодых. Я имею в виду родителей.
«Ну и ну, – подумал Добржинский, – экий, однако, фарисей». Ему стало досадно: он, служитель правосудия, выказал себя чуть ли не инквизитором, а этот жандарм – почти гуманистом.
– Ах, Андрей Игнатьевич, Андрей Игнатьевич, я и не предполагал, сколько доброты в вашем сердце. Но, положа руку на это доброе сердце, вы не можете отрицать, что сами настояли на вызове бедных стариков. А?
Подполковник полез за новой папиросой.
– Ведь вам, как я понимаю, что нужно? – прилип Добржинский. – Вам нужно, чтоб имя Дриго, негласного осведомителя, не вышло из стен департамента. Ась? Не так ли, Андрей Игнатьевич? Чтоб верный Дриго не был назван в судебном заседании? Так ведь?
– Вы очень тонко понимаете наши заботы, Антон Францыч, – сухо и, как услышал прокурор, надменно отозвался жандармский подполковник.
Карета остановилась. Подъезд министерства внутренних дел освещала четверка газовых фонарей.
* * *Помнилось все. Не потому, что было недавно, и не потому, что было давно: есть такое – запоминается навсегда.
Каурая кобыла в белых чулках. Из сиденья таратайки выпирала пружина. Отец стоял, повесив голову, а мама плакала навзрыд, прижимая ладони к щекам.
На дворе было чисто и холодно и пахло гречей. У соседей петухи уже отпели, как вдруг заголосил еще один и, точно бы оправдываясь, догоняя, голосил одержимо, хлопал крыльями. «Саша… – сказал отец, – Сашка ты мой…» На морщинистой шее запрыгал кадык. А он твердил как заведенный: «Вот и еду…» Слез не было, ни единой слезинки. Только все будто каменное: руки, ноги, голова, грудь. И хотелось поскорее уехать.
Двадцать верст до станции. Обрыв над Сеймом, далеко видны степи… Двадцать верст до станции. Рожь уже убрали. Воздух был тонок, прозрачен, а он ехал как в тумане, сглатывая слезы… Простая у них семья, семья захудалых дворян: отец – на жалованье землемера и вечно в отлучке, мать – за шитьем, по хозяйству. Сестры, брат… Простая семья, а дала ему главное: к людям любовь, ибо для матери с отцом все были люди, все человеки. Когда повзрослел, воли своей родительской они не навязывали: «Ступай, Сашенька, как сердце велит. Только не потеряй, спаси бог, самоуважения, будешь тогда хорошим и сильным». Не потеряй самоуважения… Он обрел гармонию совести и дела, а только она, эта гармония, дает настоящее счастье. Жизнь доставила ему столько светлых чувств, столько братских привязанностей, что, каково бы ни было будущее, не ему, право, роптать на судьбу… Одно горько: что сделал для них, дорогих и постоянно любимых? Ничего не сделал. Но сказано: «Оставь отца, и матерь твою, и ближних твоих и иди, куда мы зовем…» Дом, родные путивльские края. Один только день был дома, мучительно-счастливый день. И вот нынче, здесь, в этой тюрьме, спустя три с лишним года довелось взглянуть на маму, на отца.
Господа жандармы расстарались: на казенные деньги доставили стариков в Санкт-Петербург, на извозчике подвезли к тюремным воротам. И мама вошла в комнату с высоким зарешеченным окном и портретом молодого императора на стене. «Да, это мой… мой старшенький», – едва молвила она, протянула руки к нему, и глаза ее наполнились слезами, которые никак не могли пролиться. Отец опирался на палку, голова у него дрожала. Но ответил он твердо: «Да, это мой сын. Мой Александр…»
* * *Собор был пуст.
Старик и старуха молились в Петропавловском соборе.
«Спаситель, тебя распяли за любовь твою к людям. Спаситель, не дай погубить нашего мальчика, он тоже любил людей…»
Они молились в Петропавловском соборе, посреди той крепости, где в одиночном каземате умрет их старшенький.
На шпиле в декабрьских сумерках мерцал позолотой архангел с молчаливой трубою.
Когда вострубят о распятых мальчиках?
Глава 19 ОТЧЕТ РУССКОМУ НАРОДУ
После свидания с родителями называющий себя Поливановым два дня отказывался от допросов. Он не желал видеть ни подполковника, ни прокурора. Он не выходил на прогулку и почти не притрагивался к пище.
На третий день он потребовал бумаги и чернил.
– Кажется, мы одумались? – заботливо осведомился Никольский. И прибавил, не дожидаясь ответа: – Дальнейшее запирательство нелепо.
Называющий себя Поливановым смотрел мимо него.
– Прекрасно, – сказал подполковник. – Надеюсь на вашу полную откровенность.
Заключенному принесли стопку бумаги, перо, чернила.
…«Моя деятельность, предмет настоящего дела, есть деятельность общественная, она воплощалась среди общества, для общества и посредством его. Как общественный деятель, я пользуюсь ныне представившимся случаем дать отчет русскому обществу и народу в тех моих поступках, ими руководивших мотивах и соображениях, которые вошли составною частью в события последних лет, имевших серьезное влияние на русскую жизнь. Я не буду касаться личностей, в смысле фамилий и данных, ведущих к их обнаружению, раскрытию и привлечению к настоящему делу; я не имею на это ни малейшего права; но характеры известных мне деятелей, сошедших уже с поприща своей работы, и мотивы, руководившие ими, я, поскольку буду в состоянии, очерчу, если, конечно, у меня не будет отнята к этому возможность со стороны ведущих настоящее дело.
Я по убеждениям и деятельности принадлежу к Русской Социально-Революционной партии, выражаясь точнее – к партии «Народной воли», исповедую ее программу, работал для осуществления ее цели. Вообще к революционному русскому движению я примкнул в начале 1876 года.
Скажу несколько слов о своей жизни, предшествовавшей моменту сближения с Социально-Революционной партией.
Со второго класса до восьмого включительно я воспитывался в новгород-северской гимназии Черниговской губернии. В первых четырех классах я учился довольно вяло. Зубристика не представляла для меня ничего интересного, предметы, как, например, естественная история, читались такими бездарностями, что превращались тоже в ничто. Но были короткие периоды времени, при часто менявшихся преподавателях, когда новый учитель знанием и умением оживлял предмет, и помню, какое тогда наслаждение доставляли его уроки. Заинтересованный, я читал обыкновенно по этому предмету, кроме учебников, другие книги и таким образом приобретал значительные знания. Но такой учитель обыкновенно скоро оставлял гимназию. И опять мертвая школа нагоняла скуку и тоску по родной семье. С четвертого класса я начал читать книги сначала по беллетристике; прочел Тургенева, Толстого, Гоголя, Лермонтова, Пушкина, и это чтение внесло в нравственный мир недостающую школе жизненную струю, возбудило новые мысли, открыло новые горизонты. При врожденной впечатлительности это быстро двинуло мое развитие. Математика, география, история, физика в старших классах стали даваться чрезвычайно легко, и я посвящал им только часть времени; другую же часть отдавал чтению уже более серьезных книг.
В это время, приблизительно в 1873 году, мое отношение к школе и ее предметам определилось окончательно. Школа с ее классической системой для ищущего разумного элементарного образования дает чрезвычайно недостаточно. Сознающему это необходимо самому дополнять пробелы усиленными занятиями. Только при таких занятиях выходящий в жизнь молодой человек будет в состоянии выбрать путь дальнейшего развития и образования, уже специального, создающего законченного человека, гражданина…