Таинства и обыкновения. Проза по случаю - Фланнери О'Коннор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поразмыслив, я подошла к книжной полке и взяла оттуда сборник рассказов Натаниэля Готорна. Ведь монахини, приютившие Мэри Энн, принадлежат к доминиканскому приюту, основанному дочерью писателя Роуз [127]. Портрет ребёнка напомнил мне его новеллу «Родинка». Отыскав книгу, я раскрыла её на чудесной сценке разговора, где Альмер впервые обсуждает с супругой её изъян [128].
Раз как-то, вскоре после свадьбы, сидел он подле жены.
В нём заметно было сильное волнение. Волнение это возрастало всё более и более и наконец, сделало так, что он вынужден был заговорить. Пристально глядя на свою жену, Альмер обратился к ней с нарастающим беспокойством.
– Жоржина, – сказал он, – приходила ли когда-нибудь тебе мысль избавиться от значка, который у тебя на щеке?
– Решительно никогда, – отвечала Жоржина с улыб-кою; но, заметив, что он смотрит пасмурно и угрюмо, она покраснела и прибавила: – Сказать правду, мне так часто говорили, что это пятнышко служит украшением, что я и теперь имею глупость верить этому.
– На всяком другом лице, может быть, но уж никак не на твоём. Милая Жоржина, ты создана так прекрасно, что этот ничтожный недостаток – я, впрочем, не знаю, можно ли ещё его назвать недостатком: может быть, это также своего рода красота – оскорбляет меня, потому что служит лучшим доказательством того, что на земле нет совершенства.
– Оскорбляет вас! – вскричала Жоржина, глубоко обиженная. Сначала она покраснела от досады, потом заплакала. – Зачем же вы взяли меня из родительского дома? – сказала она, заливаясь слезами. – Вы не можете любить того, что вас оскорбляет.
Отметина на щеке Мэри исключала мысль о своеобразной прелести. Её очевидное уродство было действительностью, а не вымыслом. Я сочла своим долгом написать Сестре Евангелии, что в моём понимании биографию этого ребёнка следует строить на перечне событий, которые лучше всех известны самим монахиням, знавшим девочку лично и ухаживавшим за нею. Таково было моё твёрдое убеждение. В то же время мне хотелось разъяснить, что я не гожусь для написания фактической истории. Нет легче способа уйти от дела, чем передоверить его тем, кто доверил его тебе. Я добавила, что если они решат последовать моему совету, я буду рада помогать им в обработке рукописи, в том числе, при необходимости, с мелкой редактурой. Раздавая столь щедрые обещания, я была уверена, что не рискую, в сущности, ничем. Полагая, что на этом наша переписка прекратится.
В цикле очерков «Наша старая родина» [129] Готорном показан некий брезгливый джентльмен, за которым, во время визита в ливерпульскую богадельню, увязывается чумазый оборвыш непонятного пола. Ребёнок следует за этим господином, и наконец, забежав вперёд, с немой мольбою просится на ручки. Выдержав важную для него паузу, брезгливый джентльмен всё же выполняет желание малыша. И вот как это комментирует Готорн:
Однако ему это было сделать не легко. По натуре он был обременён осмотрительностью более обыкновенной для англичанина. Он стеснялся прямо прикасаться к людям, страдал особой неприязнью ко всякого рода уродствам, и, кроме того, был привычен к роли стороннего наблюдателя, которая якобы (надеюсь, что это не так) «хладнокровием» ожесточает сердца.
Я следил за его сомнениями с громадным интересом, сознавая, что для него это подвиг, гарантирующий спасение души, если он возьмёт замухрышку на руки и приласкает с нежностью родного отца.
Об одном умалчивает Готорн, забывая уточнить, кто же был тот джентльмен. И лишь после смерти писателя его вдова публикует записные книжки, где вышеописанный инцидент изложен более подробно:
Затем мы прошли в палату, где содержатся дети, и прямо с порога увидели трёх противных, нездорового вида чертенят, поглощённых ленивой вознёй. Один из них (по возрасту лет шести, но мальчик или девочка, непонятно) мгновенно воспылал ко мне странной симпатией. Жалкое, бледное и вялое созданьице с бельмом на глазу (со слов заведующего, из-за цинги). Ребёнка, наименее всего располагающего к нежностям, я в жизни не видел (дальше было хуже). Но это распухшее от цинги «чудо» вертелось вокруг меня, хватая за полý, плелось по пятам, пока, наконец, воздев кулачки, не застыло передо мной, улыбкой давая понять, что хочет на ручки! Ребёнок не издавал ни звука, из чего я сделал заключение, что он с задержкой развития, не умеет говорить. Но лицо малютки сияло такой уверенностью, что я исполню его желание, что отказать ему я не смог. Как будто сам Господь пообещал ему такое от меня, и мне надлежало выполнить свою часть договора. Подержав мою нежеланную ношу какое-то время навесу, я поставил дитя на землю, но оно, ухватив два моих пальца, продолжало идти за мною, играя с ними так, словно я его отец. Оно ласкалось, определив меня из всего человечества на роль своего папы. Взойдя по ступенькам наверх, мы проникли в другое отделение, но и по выходе оттуда внизу меня дожидался тот же самый малыш с кривой улыбкой на болезненном лице и тусклым взглядом красных глаз. Отвергни я тогда его приставания, я бы себя вовек не простил.
Дочь писателя, Роуз Готорн, в монашестве Мать Альфонса, позднее назовёт отчёт об этом инциденте в ливерпульской богадельне самым величественным фрагментом во всём наследии её отца.
Деятельность дочери Готорна, скорее всего, известна мало кому из наших сограждан, а знать о ней надо бы каждому. То самое хладнокровие, которого так чурался её отец [130], было обращено ею в инициативное душевное тепло. Если отец был пугающе неподделен в своей наблюдательности, а действовал твёрдо, но скрепя сердце, то дочь рвалась вперёд, верная намеченному пути.
В конце девятнадцатого века её поразили страдания нью‐йоркских бедняков, больных раком. Городские больницы отказывались принимать неимущих пациентов с неизлечимым раком, отправляя их умирать на остров Блэкуэлл [131], либо по месту жительства. В обоих случаях для несчастных это означало догнивать заживо. Роуз Готорн‐Латроп обладала колоссальной энергией и запасом сил. Приняв католицизм всего несколько