Захар - Алексей Колобродов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Или, как водится, мифологизирует – так (это и я хорошо помню) солдаты великой войны дружно проклинали Никиту Хрущёва за отмену так называемых «денег за ордена», то есть выплат за боевые награды. Немало грехов было у Никиты Сергеевича, но здесь он вовсе ни при чём – на самом деле, выплаты были упразднены с 1 января 1948 года. Равно как льготы для орденоносцев в виде бесплатного проезда на городском транспорте и раз в год по железным и водным путям. В указе формулировалось: «Учитывая многочисленные предложения награждённых орденами и медалями СССР об отмене денежных выплат по орденам и медалям и некоторых других льгот, предоставляемых награждённым, и о направлении освобождающихся средств на восстановление и развитие народного хозяйства СССР».
У Сталина были свои резоны не доверять фронтовикам. Хорошо знавший историю, он помнил, разумеется, о декабристах. Лично наблюдал политическую роль фронтовиков в революции и Гражданской войне (и сам был солдатом-дезертиром в начале 1917-го). Были причины не слишком славить Победу (9 мая стал нерабочим днём только в 1965-м) – грандиозная военная, она оказалась не равна победе политической. Собственные соображения имелись и у Хрущёва – Победа, как ни крути, ассоциировалась с Иосифом Виссарионовичем. Никита Сергеевич был вовсе не прост (в отличие от позднейших своих, с 1985 года, преемников) и понимал, что ассоциация эта – навсегда. Словом, причины подобного отношения у двух вождей были сугубо политические, а вот Леонид Брежнев разбавил политику – лирикой. Ему были дороги воспоминания, не только героические, но и в гоголевско-есенинском духе: «о, моя юность, о, моя свежесть!».
И мы позволим себе немного лирики. Для иллюстрации природы национальных мифов. В нашумевшем сериале Валерия Тодоровского «Оттепель» речь идёт о 1961-м, кажется, годе; принципиальный конфликт разворачивается вокруг обнаружившегося вдруг скандала: главный герой-любовник, киношник Виктор Хрусталёв, оказывается – «не воевал». Хотя, по возрасту, естественно, подлежал призыву.
Когда, интригами некоего нехорошего прокурора, история всплывает на публике (в виде фельетона в «Комсомолке» – вот эта деталь эпохи очень точна), приятель-фронтовик бьёт Хрусталёва по физиономии (безответно), мосфильмовское окружение, у которого отцы-братья полегли или стали инвалидами, подвергает тусовочному остракизму.
Всё бы ничего, сериал, натурально, не претендовал на документ эпохи, но вроде как воспроизводил аромат её – и сюжет с хрусталёвским элитарным дезертирством портил воздух именно на художественном уровне – вполне качественном, кстати. Поскольку был лжив – не потому, что «косить» от призыва, да ещё во время войны – это хорошо, а потому, что вопроса «где и чем вы занимались до сорок пятого года» в те ранние шестидесятые практически не звучало.
Хрусталёв мог работать на оборонном заводе (на любом заводе; да, получив бронь не без помощи влиятельного папы, но и в этом не было ничего зазорного). Мог учиться во ВГИКе – тоже возможная бронь: товарищ Сталин мастеров, настоящих и будущих, важнейшего из искусств, берёг и лелеял. Наконец, главная и горькая правда: окружение Хрусталёва не могло увидеть, увы, ничего противоестественного в том, что московский мальчик из хорошей семьи избежал фронта (да ещё при погибшем старшем брате).
* * *Вернёмся от одного сериала к двум романам. Захар Прилепин назвал соловецкую жизнь (и власть) конца двадцатых «последним аккордом Серебряного века». Любопытно, что один из главных персонажей романа Солженицына «В круге первом», дипломат Иннокентий Володин, спустя двадцать лет переживает этот аккорд как откровение, при разборе бумаг покойной матери:
«И стопы, стопы разнообразных журналов, от одних названий пестрило в глазах: “Аполлон”, “Золотое Руно”, “Гиперборей”, “Пегас”, “Мир искусства”. Репродукции неведомых картин, скульптур (и духа их не было в Третьяковке!), театральных декораций. Стихи неведомых поэтов. (…) здесь были целые издательства, никому не известные, как провалившиеся в тартарары: “Гриф”, “Шиповник”, “Скорпион”, “Мусагет”, “Альциона”, “Сирин”, “Сполохи”, “Логос”».
(Можно представить, с каким наслаждением археолога и конквистадора, твёрдыми пальцами прищёлкивая, вставлял Солженицын эти логосы в книжку – не то в ссыльном Кок-Тереке, не то в «матрёниной» деревне Мильцево – первая редакция романа закончена в 1957 году.)
«Несколько суток просидел он так на скамеечке у распахнутых шкафов, дыша, дыша и отравляясь этим воздухом, этим маминым мирком, в который когда-то отец его, опоясанный гранатами, в чёрном дождевике, вошёл по ордеру ЧеКа на обыск.
В пестроте течений, в столкновении идей, в свободе фантазии и тревоге предчувствий глянула на Иннокентия с этих желтеющих страниц Россия десятых годов, последнего предреволюционного десятилетия, которое Иннокентия в школе и в институте приучили считать самым позорным, самым бездарным во всей истории России – таким безнадёжным, что не протяни большевики руку помощи – и Россия сама собой сгнила бы и развалилась».
И вдруг после этого сильного места – резко сбивается оптика и тональность, рассыпается преподавательским говорком:
«Да оно и было слишком говорливо, это десятилетие, отчасти слишком самоуверенно, отчасти слишком немощно. Но какое разбрасывание стеблей! но какое расколосье мыслей!»
Интересно также, что главный поэт, регулярно упоминаемый в романах и Солженицына, и Прилепина, цитируемый подчас без кавычек, подобно фольклору, вызывающий неизменный настороженный интерес у «кумовьёв», – Сергей Есенин. (А кто здесь главный модернист – снова кивнем в сторону Д.Л.Быкова – вопрос открытый; там, где Глеб Нержин – солженицынское альтер-эго – в народнических традициях пытается «подсадить» на Есенина дворника Спиридона, Прилепин есенинскую подругу Галину Бениславскую делает прототипом главной героини – чекистки Галины Кучеренко, в которой женское, инфернальное и жертвенное сливается воедино. Да ещё заставляет её, как бы между прочим, пробросить в допросе: «“Афанасьев не рассказывал, встречался ли он с поэтом Сергеем Есениным накануне его самоубийства?” – спросила Галина»).
Есенин использовал в юности ситуацию русского декаданса для максимального самопиара, в поэзии его заветы одновременно перерос и архаизировал, а жизнь прожил по хмельным лекалам Серебряного века, и жизнь эта тоже может рассматриваться как своеобразный «последний аккорд». В чём, кстати, одно из объяснений постоянного присутствия поэта в ГУЛАГе. Стихи Есенина представлялись узелками на, казалось, безвозвратно разорвавшейся связи времён. «Единственный поэт, канонизированный блатным миром» (В.Шаламов) – точная констатация, но неточная маргинализация. Герои «Обители» и «Круга первого» уголовному сообществу враждебны, поэтому есть аргумент и посерьёзней: Есенин – Россия не уголовная и лагерная, а просто Россия, продолжающаяся в народном сознании как бы вне эпохи и Советской власти.
И кстати, о фольклоре. Пристрастие Солженицына к Далю общеизвестно и канонизировано, в «Круге» две поговорки можно признать сюжетообразующими лейтмотивами («Волкодав прав, а людоед – нет»; «Лучше хлеб с водой, чем пирог с бедой»).
У Прилепина рифмованными идиомами выражается персонаж довольно неожиданный – вечный терпила мужичок Филиппок, попавший на Соловки за убийство родной матушки. Любопытно, что его фольклорные находки менее императивны, более экзистенциальны: «Потяну лямку, пока не выроют ямку»; «дойдёт тать в цель – поведут его на рель».
Вообще, персонаж этот в романе Прилепина хоть и эпизодический, но яркий – актёр второго плана, который в какой-то момент «ушёл на первый план» (Борис Рыжий), поскольку в знаковых его обстоятельствах порой угадывается Александр Исаевич Солженицын, и вовсе не потому, что оба сыплют далевскими поговорками. (Хотя и поэтому – тоже.)
Филиппок (само имя – говорящая толстовская деталь, представляется русский мальчик в огромных валенках и с бородою) томится в Соловецком лагере, повторю, за убийство собственной матери. Солженицын, как многие аргументированно полагают, стал едва ли не главным убийцей Советской власти, шире – СССР и Революции. (Вспомним: Александр Исаевич планировал начать литературную карьеру с эпопеи «Люби революцию!»; замысел позднее трансформировался в циклопическое «Красное колесо».)
Отмечу, что есть в романе библейский мотив взаимодействия-противопоставления двух убийц: Филиппка, убившего мать, – отцеубийце Артёму, в котором, как я писал выше, угадываются мальчики Достоевского и молодые люди России, современной Прилепину. «“Юродивый” – подумал Артём раздражённо». «Артём непроизвольно сторонился мужичка. От слов его, будто бы помазанных лампадным маслом, воротило».