Захар - Алексей Колобродов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут много любопытного.
Очевидно, Анна Наринская желала избежать прямой параллели с известным парадоксом Сергея Довлатова (приписанным им, впрочем, Анатолию Найману: «советский – антисоветский, какая разница») и потому наградила роман Сорокина эпитетом более изящным, и ошиблась.
Ибо если мерить категориями «советскости» – термин весьма условный, но есть для его заземления, например, относительно внятный структурный метод – антиутопия «Теллурия» (не в меньшей степени, чем прежние, деконструкторские, тексты Владимира Георгиевича) прямиком оттуда, из, как выражаются некоторые сорокинские поклонники, «совка». Наличествуют, как водится, источники и составные части.
Прежде всего – советская научная фантастика (вообще, тема генезиса сорокинских сюжетов относительно советской НФ ждёт своего исследователя). А то, что эскиз грядущего, заявленный в «Теллурии», есть ответвление – не столько в противоположный конец, сколько в затхлый тупичок – чаемого фантастами СССР светлого коммунистического будущего – как раз непринципиально.
Ещё более ощутимая струя в «Теллурии» – влияние советского исторического романа, «полотна», как в лучших («Пётр Первый» Алексея Н. Толстого), так и в бесчисленных нелучших образцах Руси изначальной etc.
Не столь живописно, сколь узнаваемо: купцы, стрельцы (у Сорокина – опричники), «слобода да посад» (Всеволод Емелин), раскольники и ересиархи, кабаки и ярмарки, кафтаны и ферязи, дьяки с подьячими (дьяки, кстати, Сорокину так нравятся, что он путает их с дьяконами)… Но проблема даже не в подражательстве или следовании известной матрице: Сорокин заявляет себя историческим материалистом и в идейном (всё шло к распаду России, и «она утонула», то есть рассыпалась), и в эстетическом смысле. История у него не осмысляется, а пропускается через заменяющий сознание гаджет. Как будто на экране смартфона движется лубочная картинка под музыку Бориса Мокроусова, какую-нибудь «Сормовскую лирическую». «Под городом Горьким, где ясные зорьки»…
Ну, и на конец – можно сказать «имперская», а можно – советская «всемирная отзывчивость»: Европа нового средневековья как-то быстро и лихо (Сорокин умеет) становится Россией – скорее вечно прошлой, нежели гипотетически будущей.
Подобное ощущение, помните, уже возникало – при просмотре «Международной панорамы» или какой-нибудь «9-й студии» в начале восьмидесятых. В стране СССР.
Сам безапелляционный пассаж – иллюстрация ключевой мысли обозревателя «Ъ»: Анна Наринская искренне недоумевает – почему, дескать, литературные премии присуждаются именно за литературные достоинства текстов, пусть и бесспорные? без учёта политических воззрений и публицистических высказываний автора?
(Можно было бы тезис легко опровергнуть, сославшись на историю той же «Большой книги», но Наринская сама, надо думать, в курсе, да и не суть.)
Ну как же это так, удивляется Анна Наринская, когда во всём продвинутом мире (свои люди, всё понимаем) прежде всего именно политкорректное благонравие (и наоборот) учитывается и на карандаш хватается?..
«Дураки вы, что ли, интеллигенция?!» – выпаливает Наринская.
То есть вариант карякинского «Россия, ты одурела» во внутриклановом изводе.
Тут не надо напоминать, кто традиционно, хотя большей частью в теории, является адептом «чистого искусства» и противником выставления писателям баллов за политическое поведение.
И так ясно.
Впрочем, Анна Наринская в публикации на «Кольте», подводившей литературные итоги 2014 года, повторив прежние ярлыки и недоумения относительно Прилепина и «Обители», межеумочность единомышленников тоже фиксирует:
«Вслед за этим (заметкой в «Ъ» на вручение «Большой книги». – А.К.) моя почта оказалась завалена обиженными письмами, а практически каждый мой выход в люди в течение последующих двух недель включал в себя обязательные разговоры с оппонентами разной степени взвинченности о том, что, мол, как же я так могла, и что “Обитель” – она крутая, и при чём здесь общественные взгляды её автора и вообще политика».
А вот дальше – ещё интересней. Наринская, которой, и это заметно, льстит ситуация «один всегда прав», коря свой референтный круг за прекраснодушие, эстетскую мягкотелость и политическую близорукость, неожиданно делает «Обители» комплимент в чём-то повесомее денежного содержания «Большой книги». Выписывает роману пропуск в историю и вписывает «Обитель» в исторический контекст 2014 года, книгу о котором уже нынешние прозаики могут начинать словами «Велик и страшен был…»
Неважно, что событийный ряд травестирован, мы-то знаем, какие вехи войдут в учебники:
«И это какое же странное искажение зрения надо иметь, чтобы не видеть, как идеально гладко главная книжная премия этого года ложится в его хронологию: от “блокадного” преследования телеканала “Дождь” и далее со всеми остановками – вплоть до недавних рассуждений о “нашей Храмовой горе”. И как же уютно нужно себя в этой слепоте чувствовать, чтобы считать, что, сделав и поддержав этот выбор, ты к этой удобной гладкости отношения не имеешь, а “просто оценил книгу”.
Так вот, эта странная девиация моих литературно ориентированных соотечественников для меня и есть главный литературный итог года. И – перефразируя любимца лауреата – других итогов у меня для вас нет».
* * *Высказывания Анны Наринской между тем удобны как повод. Поверхностная аттестация снова заставляет задуматься: какое место занимает «Обитель» в общем потоке русской литературы (советского периода в том числе), и какое сравнение (противопоставление) правомернее – с Леоновым и Солженицыным? Или с Сорокиным?
Ибо сам общий ряд – Леонов – Солженицын – Прилепин – ещё один энергичный комплимент автору «Обители». Понятно, откуда Наринская взяла Леонова – перед этим его на всеобщее обозрение вытащил именно Захар, написав о нём ЖЗЛ и неустанно пропагандируя; работа колоссальная и, что принципиальнее, по нашим временам – фантастически результативная – Леонов приобрёл все права актуальной литературной фигуры, а не «забытого классика». Вплоть до попадания в святцы – пусть иронические – Анны Наринской. А Солженицын возник как, с одной стороны, – писатель идей (хоть бы и в «советских романах» высказанных), с другой – фигура, бесспорная по общественной значимости. Как вопрошал Ленин, имея в виду Толстого, – «Кого в Европе можно поставить рядом с ним?»
У Анны Наринской такая кандидатура, как выясняется, есть.
Упоминание Александра Исаевича, непременное в любом разговоре про «Обитель», заставляет говорить о «лагерной» прозе, по ведомству которой роман Прилепина уверенно прописали, и это, пожалуй, навсегда.
Однако с параллелью «Солженицын – Прилепин» имеет смысл разобраться в диапазоне куда более широком, нежели «тюрьма при советском тоталитаризме».
Для затравки напомним вызвавшую столько шума реплику Прилепина о желательности исключения «Архипелага ГУЛАГ» из школьной программы: понятно было, что говорит Захар не столько о мифотворчестве у Солженицына, сколько об отсутствии документальной – при избыточном присутствии фольклорной – основы пусть у «художественного», но «исследования».
Впрочем, общий смысл заявления не был столь категоричен, как его пытались интерпретировать. Предоставим тут слово самому Прилепину:
«Однажды я впроброс сказал о том, что в школах предпочтительнее было бы изучать художественные, а не публицистические тексты Солженицына. Эти слова были немедленно взяты на вооружение “прогрессивной публикой” (“Прилепин пытается выдавить из школы Солженицына и занять его место!” – кричали эти, другого слово не подберу, идиоты). “Прогрессивная публика” имеет привычку приватизировать всё подряд – в том числе и наследие Александра Исаевича, который, прямо говоря, никогда не был либералом и ко всей этой публике относился с великим скепсисом, переходящим в презрение».
На этот пассаж Дмитрий Быков, посчитавший, будто Прилепин, лидер «младопатриотов», таким образом вступил в борьбу «за Солженицына», дабы освятить высшим его авторитетом Новороссию и «национализм с человеческим лицом, в азартном, весёлом и зубастом варианте», ответил известной статьёй. Наибольшие возражения у Дмитрия Львовича вызвали прилепинские дефиниции Солженицына: «безусловно воин, консерватор, традиционалист».
Быков пытается оспорить триаду с помощью прежде всего литературного инструментария (хотя Прилепин «русскую общественную традицию» в спорах о фигуре Солженицына вынес впереди литературной).
«Что до традиционно русских добродетелей, – пишет Быков, – “воин, консерватор, традиционалист”, – Солженицын и подавно имеет к ним весьма касательное отношение. Традиционалист? Но в литературе он модернист, прямой ученик Цветаевой и Замятина, создатель нового типа эпопеи, куда более радикальный новатор, нежели Дос Пассос, с которым его вечно сравнивают».