Мон-Ревеш - Жорж Санд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как! Невежда, вы даже азбуки не знаете?
— Ей-богу, нет, сударь! — повторил Крез, сконфуженный и пристыженный.
— В таком случае меня больше не удивляет пренебрежение, с которым вы относитесь к этикеткам доверенных вам растений. Вы суете их в воду вместе с букетом и еще думаете, что человек может прочесть название цветка, когда вы целые сутки вымачивали бумажку в этой вазе.
Тьерре указал на фарфоровую вазу и на вытащенный им лоскуток пергамента.
— Ах, надо же, сударь! — сказал Крез, захваченный врасплох. — Я и не заметил этой бумажки. Значит, тут было название цветка?
— А что еще могло бы тут быть, я вас спрашиваю? Ну-ка, можете ли вы сказать мне это название?
— Ей-богу, сударь, господа это зовут азалия.
— Вот видите! А без вас я бы этого не знал. И когда особа, поручившая вам цветы, узнает, что вы так неосторожно везли их, что они стали просто неузнаваемы…
— Но, сударь, я ведь спрятал букет в шляпу!
«Бедный Флавьен! Он-то наверное носит его на груди!» — подумал Тьерре.
— Госпожа Дютертр будет ругать вас, — продолжал он, — за то, что вы так небрежно обращаетесь с редкими цветами, которые она посылает ценителям.
— Ей-богу, сударь, у нас они не в диковинку. У нас этих цветов полон сад, могу вам навезти сколько хотите. И потом, мне ведь дала их не госпожа Дютертр.
— Значит, мадемуазель Дютертр; какая разница!
— Слушайте, господин Тьерре, не надо ей про это рассказывать: она будет меня ругать.
— Неблагодарный! Мадемуазель Каролина никогда никого не ругает.
— Так это ж не мамзель Каролина!
— Да нет же, я оговорился: я хотел сказать — мадемуазель Натали.
— И не она вовсе!
— Значит, мадемуазель Эвелина? — воскликнул Тьерре, пораженный и уязвленный сильнейшим образом.
— Право же, сударь, похоже, вы хотите из меня что-то выудить! — нахально заявил Крез. — Да мне все равно. Если вы скажете мамзель Эвелине, что я выдал ее секрет, я выдам и ваш. Я скажу, что вы просто на нее дулись и что у вас был такой же вывих, как у нее или у меня.
Тьерре очень захотелось удлинить по крайней мере на метр красные уши дерзкого пюи-вердонского пажа; но он совладал с собой, решив обратить все это в шутку.
— Хорошо сказано, — заметил он. — Вот тебе за труды трубка, оправленная в серебро, которая принесет тебе почет в обществе.
Тьерре ясно прочел в глазах грума, каков был предмет его вожделений. Крез получил трубку, повертел ее в руках, сунул в рот, рассмеялся и подмигнул с наивной радостью дикаря.
— Свет не видел такой красоты! — сказал он. — Я буду брать по три су с каждого, кто захочет из нее покурить!
— Таким образом вы себе обеспечите недурной доход. Но я еще щедрее, чем вы думаете, Крез; я не расскажу мадемуазель Эвелине ваш секрет и разрешаю вам рассказать ей мой. Признайтесь от моего имени, что я не хромаю и нынче вечером приеду в Пюи-Вердон.
— О сударь, это ее порадует, право же, она очень скучает. А уж когда мамзель Эвелине некого позлить…
— Да, да, она не может обойтись без меня, я понимаю. Но ведь у нее остались вы, Крез.
— Ну, я — это не то: мне сроду не придумать таких глупостей, какие вы рассказываете, чтобы ее насмешить. Есть, конечно, господин Амедей, который тоже немало болтает, да он ей и вполовину не так забавен. К тому же он как раз уехал.
— Уехал? Амедей уехал?
— О, ненадолго. Всего на три-четыре дня. Он сопровождает хозяйку и мамзель Каролину, которые поехали в Невер к одной даме. Все они вернутся в понедельник.
— Значит, госпожи Дютертр нет в Пюи-Вердоне?
— Нет, сударь; с самого утра в доме нет никого, кроме хозяина и двух других барышень.
— Крез, вы любите трубки, но что бы вы сказали про этот сафьяновый кисет, вышитый золотом?
Крез выпучил глаза, покраснел, протянул руку, бормоча что-то, и сконфузился, когда Тьерре отнял у него вещицу, которую он уже считал своей.
— Это надо заработать, — сказал Тьерре. — Скажите всем в Пюи-Вердоне, что моя нога очень разболелась, что я ужасно страдаю и что все протянется еще не меньше трех дней.
— Что ж, сударь, можно и сказать.
— Но раз уж я так расщедрился, то не хочу заставлять вас лгать вашей молодой хозяйке. Так вот, мадемуазель Эвелине — но ей одной, понятно вам? — вы скажите, что у меня не было никакого вывиха: больше, чем у нее или у вас.
— Ого! Ого! Но это совсем ее взбесит! — сказал Крез, приятно улыбаясь. — А что? Ей-богу, это хорошо, раз она так хитрит с вами. Но, черт побери, она неправа: вы были бы для нее славным муженьком, ничуть не хуже кого иного, будь вы хоть немного побогаче.
— Не каждый может быть Крезом, — смеясь, ответил Тьерре. — Ну, хорошо, беги выполнять поручение — и если ты справишься с ним, то в понедельник я тебя осыплю благодеяниями. В путь!
Крез кинулся бежать, но Тьерре остановил его.
— Под каким предлогом ты явился сегодня утром? — спросил он.
— Под каким — что? — переспросил Крез, которого слово «предлог», по-видимому, заинтересовало.
Тьерре объяснил свою мысль, и грум ответил:
— Да я прикинулся, сударь, будто забыл тут в прошлый раз недоуздок моей лошади.
— А в прошлый раз ты прикинулся, что что-то забыл здесь днем? Ну, ладно, пошел к черту, разрешаю тебе шпионить за мной. Но смотри у меня! Когда мне это надоест — гляди хорошенько! — я сделаю вот так.
И Тьерре скорчил ужасающую гримасу.
— То есть вы тогда… — сказал грум.
И начал тузить воображаемого противника.
— Вот именно, о юноша, подающий надежды! А поколотить я могу как следует, имейте эго в виду.
— Да уж не забудем, — ответил Крез, исчезая.
Тьерре снова уселся за письменный стол и написал записку.
«Да здравствуют женщины, друг мой! По сравнению с ними ни один из нас не лучше, чем «Креж». Тот букет азалий, который ты, вероятно, держишь под стеклом, есть знак внимания к тебе Эвелины Дютертр. Давай меняться! Обрати свои домогательства к ней, а мне позволь обратить мои к Олимпии, которая в настоящее время носится по большим дорогам со своим племянником, чтобы вознаградить себя за твое отсутствие».
Тьерре, исполненный глубокого презрения к пюи-вердонским дамам и ко всем женщинам на свете, почувствовал, что готов сесть за стихи, обещанные им Натали. С неслыханной быстротой на десяти листках веленевой бумаги он настрочил свободным размером послание, содержавшее не менее четырехсот рифмованных строк. Это была легкая, насмешливая, но не обидная критика женского лукавства во всех его формах. Тьерре был не злой человек — досада никогда не ожесточала его. Он был недоверчив, обидчив, легко мог увлечься игрой, но природное великодушие и уверенность в собственных силах не позволяли ему стать мстительным. Поэтому в его сатире не было никаких намеков ни на Эвелину, ни на госпожу Дютертр. Первую половину ее он писал от полудня до шести часов, вторую — с восьми до полуночи. Почти засыпая от усталости, он запечатал свое послание, надписал адрес и положил его на буфет в передней, откуда Жерве ежедневно брал письма для передачи почтальону в часы его утреннего обхода. Затем Тьерре, собираясь привести в порядок свои бумаги, опять сел за письменный стол, но тут почувствовал такое изнеможение, что оперся о стол локтями, склонил голову на руки и, прислушиваясь к пению сверчка за печкой, незаметно впал в то состояние духа и тела, которое не является ни бодрствованием, ни сном.
XVIII
Во время этого полусна, не лишенного некоторой прелести, ему несколько раз чудилось, что в доме раздаются какие-то необычные звуки. Сначала они его не беспокоили. В Мон-Ревеше не было сторожевой собаки; дом был построен так, что имел выход только во внутренний двор; забор, ограждавший все три фасада, был так прочен, так высок и запирался такой массивной калиткой, что войти в дом украдкой или силой было почти невозможно. Жерве и Манетта, слуги и сторожа замка, ни разу за тридцать лет не легли спать, не заперев внутренний замок на ключ, и не заложив дверь на железный засов, и не осенив себя крестным знамением, которое должно было предохранить их как от госпожи Элиетты, так и от грабителей.
Слуга, которого Флавьен поручил, или, вернее, передал, Тьерре и от которого он решил избавиться как от ненужной роскоши, если выяснится, что Флавьен не вернется, спал в комнате нижнего этажа, примыкавшей к конюшне. Звали его Форже; это был надежный, спокойный человек, который не верил в духов. Сам Тьерре не верил ми в духов, ни в грабителей. Он считал, что у него слишком мало воображения, чтобы вызвать одних, и слишком мало денег, чтобы привлечь других.
Тем не менее какой-то шорох, уже второй раз почудившийся ему в коридоре, и звук открываемой двери, который, правда, мог оказаться и стуком ставни, колеблемой ветром, окончательно пробудил Тьерре; при этом он вспомнил, что в ящике его письменного стола лежит сотня тысячефранковых банковых билетов и что первый раз в жизни ему не удалось бы посмеяться над разочарованными грабителями. Он поднял голову, протер глаза и увидел, что находится почти в полной темноте.