Мон-Ревеш - Жорж Санд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день Дютертр объявил старшей дочери о принятом им решении, не сообщив ей, однако, о своем проекте вызвать в Париж старую мадемуазель Дютертр и о намеченном им плане вести жизнь уединенную и экономную, ибо он опасался бури, которая болезненно отзовется на Олимпии. Вынужденный хитрить с Натали, он, подготовив ей неприятный сюрприз, решил, когда наступит минута ее гнева и разочарования, страдать от этого один.
Натали, полная блистательных надежд и не желая приобщать такую соперницу, как Эвелина, к своим будущим триумфам, искренне обещала отцу выполнить его план и спокойно расстаться с сестрой в конце парламентских каникул. Отягощенное неприятными заботами чело музы немного прояснилось, и так как она приписала снисходительность отца желанию Олимпии избавиться от нее, она прекратила преследовать и мучить мачеху, хотя не перестала втайне осуждать ее.
Таким образом, Олимпии была дана передышка, и она, не зная о том, что готовится и сколько выстрадал ее муж, вообразила, будто ему удалось примирить ее с падчерицей… «Это благородное сердце умеет творить чудеса, — говорила она Амедею, думая, что он один посвящен в тайну ее страданий. — Оно согревает всех, как солнце, и растапливает лед на вершинах гор». И Олимпия стала выздоравливать, как согнутое бурей растение распрямляется после грозы.
Что же делал Тьерре в Мон-Ревеше в то время, как в Пюи-Вердоне происходили эти семейные события? С того вечера, как Эвелина пыталась вызвать у него ревность к Амедею, то есть примерно в течение недели, Тьерре там не появлялся. Он написал, что, спрыгнув с лошади, глупейшим образом вывихнул ногу, но что надеется вскоре поправиться и в ожидании того счастливого дня, когда он сможет снова ревностно служить дамам Пюи-Вердона, попытается заглушить свои страдания и преодолеть скуку, написав четыреста стихов, от которых мадемуазель Натали не пожелала его освободить. «Я обещал написать их, — добавил он, заканчивая письмо, — но не обещал прочесть их вслух или дать прочесть другим. Поэтому пусть мадемуазель Натали успокоится — таким образом моя верность слову, которое я ей дал, не будет иметь гибельных последствий».
Дютертр навестил Тьерре и едва не застал его в ту минуту, когда тот взбирался на лесенку, чтобы иначе расставить вещи, так как он намеревался украсить по своему вкусу свой новый замок. Тьерре успел быстро всунуть ногу в домашнюю туфлю, броситься в кресло и принять томно-болезненный вид. Амедей тоже приезжал справиться о здоровье, но к этому Тьерре уже был готов. На нем была непременная домашняя туфля, он даже довольно сильно прихрамывал и все еще не мог обуться и выйти из дому. Эвелина узнала, таким образом, все подробности, которые ее интересовали куда больше, чем она в этом признавалась, — и успокоилась.
Почему Тьерре, нога которого была в полном порядке, прибегнул к этому средству, чтобы не возвращаться в Пюи-Вердон? Это мы узнаем в следующей главе; но раньше закончим эту главу вопросом, который поставил себе Тьерре, а, возможно, в эту минуту и наши читатели: что же такое, в сущности, представляет собой эта замкнутая натура, почти немой персонаж — Олимпия Марсиньяни, жена Дютертра?
Читатель немного больше осведомлен об этом, нежели Тьерре, и тем не менее он не смог бы разрешить все сомнения, обуревавшие нашего наблюдателя, который был проницателен от природы и озабочен в силу обстоятельств.
Для того чтобы узнать, каким образом эта загадка стала преследовать Тьерре, надо не прерывать ход событий, а следовать за течением его мыслей в уединении Мон-Ревеша.
XVI
«Что и говорить, — писал Тьерре Флавьену через несколько дней после его отъезда, — изобретение это, разумеется, не из новейших, но к нему прибегали и будут прибегать всегда и везде. Мигрень была создана для женщин, не желающих появляться перед гостями; вывих придуман для мужчин, не желающих ездить к ним в гости. И то, и другое — это случайности, которым не нужна видимая причина; никто не может утверждать, что их нет, ибо никто не может доказать, что они есть, не говоря уже о том, что они не оскорбляют наше воображение: вывих не калечит мужчину, а мигрень не уродует женщину. Однако вывих имеет перед мигренью то преимущество, что он может тянуться сколько угодно, но может пройти и за одни сутки. Вывих, конечно же, изобретен ради мужчин, потому что требует проявления большей духовной силы.
Одним словом, у меня этот вывих появился в замке Пюи-Вердон на следующий вечер после твоего отъезда, когда Эвелина строила глазки, складывала губки бантиком и всячески изображала котеночка перед своим двоюродным братцем — то ли чтобы подогреть его чувства, то ли чтобы распалить мои. Что касается первого, то я расценил ее ухищрения как вещь весьма заурядную и классическую до скуки. По поводу же второго я пришел к заключению, что слишком давно служу средством для подогревания страстей двоюродного братца и теперь, сыграв свою роль и сослужив свою службу, имею право на некоторый отдых.
«Если сомневаешься — лучше воздержись!» — гласит народная мудрость. Вот я и воздержался и не поехал в Пюи-Вердон; но уж коли принадлежишь к высшему обществу, так нельзя не сослаться на вывих в качестве извинения. И если к тому времени, когда нога моя излечится, не излечится мое сердце, я съезжу проверить свои шансы.
Напрасно, дорогой Флавьен, ты трижды сказал мне: женись на Эвелине. Эти слова меня всполошили, как пророчество макбетовских ведьм: «Ты будешь королем»[36]. На женщинах, которые нравятся, женятся редко, потому что с самого начала от них требуют полного совершенства. В конце концов их отвергают, так как слишком большая требовательность не прощает ни одного недостатка.
Для тех удовольствий, которых я ждал от ее общества — удовольствий чисто интеллектуальных, чисто поэтических и совершенно невинных, — я находил Эвелину восхитительной. Но отсюда до намерения сделать ее своей единственной подругой и спутницей жизни еще слишком далеко. Моего доверия к ней, будь она не девушка, а молодая вдова, хватило бы самое большее на желание стать ее любовником.
Не то чтобы она была особенно хитра: нет, она обыкновенная деревенская кокетка. Разумеется, я бы не боялся, что она будет меня обманывать: для такой игры она недостаточно сильна; но зато у нее какая-то мания играть человеком, как веером, — без конца теребить его, трясти и дергать. Если же тебя без конца теребят, ты быстро изнашиваешься и в один прекрасный день ломаешься, — а к чему же позволять избалованному ребенку, который даже не знает, ценная ты вещь или грошовая безделушка, ломать тебя на мелкие куски?
И наконец, дорогой друг, поскольку я должен извиниться за то, что, несмотря на твое искреннее участие, не последовал твоим добрым советам, сделаю тебе признание: я уже не настолько молод, чтобы женская болтовня поглощала меня целиком. Мне скорее нужна добрая женщина, которая сколько-нибудь занималась бы мною, чем прелестница, которая постоянно желала бы занимать меня собой. За неимением этого идеала я возжаждал работы и одиночества, чтобы по крайней мере понять, смогу ли я в полном одиночестве удовлетворить свою потребность в работе. Первый вечер был премерзкий. Дул ветер — такой сильный, что он даже привел в движение флюгера твоего замка; но как же неохотно они вертелись! С каким хрипом, с какими жалобными стонами! Из-за этого я стал нервничать, как собака на птичьем дворе, и мне ужасно захотелось всю эту ночь провыть на луну. Я подумал о госпоже Элиетте, и когда сказал себе, что, может быть, ты ее увидел и из-за нее так внезапно покинул меня, то стал опасаться, что сам я — не более чем трусливый писака, недостойный даже галлюцинации, годный лишь на го, чтобы описывать чужие приключения, и неспособный иметь своя собственные. Короче говоря, я ничего не увидел, стал зевать и заснул, а наутро проснулся более чем когда бы то ни было «автором» — то есть существом столь же холодным, глупым, старательным и терпеливым, как паук, ткущий свою паутину в углу, куда не залетают мухи.
Сейчас я опять ожил и пишу с удовольствием и жаром. Дело в том, что мы, романисты, постоянно имеющие дело с выдумкой, должны хорошенько разжечь свое воображение для того, чтобы вспыхнуло сердце. Пустившись в мир мечты, мы готовы принять и реальность. Мы становимся хозяевами этой реальности, потому что от нас зависит приукрасить ее и приспособить к себе. Если бы в эту минуту моя белокурая Эвелина нанесла мне визит, я встретил бы ее наилучшим образом и наговорил бы ей множество нежностей — только бы она позволила мне остаться в шлепанцах и не вставать с моего кресла.
Очень может быть, что, пока я предаюсь мечтаниям, Эвелина уже дала распоряжение огласить свою помолвку с Амедеем Дютертром. Но что мне до этого? Здесь, в моем мире эгоистического созерцания, она принадлежит мне гораздо больше, чем ему. Я усаживаю ее как хочу, одеваю по своему вкусу, заставляю говорить о том, что мне интересно. Право же, она гораздо больше нравится мне теперь, когда я ее не вижу; я даже не желаю ее видеть, чтобы сохранить свежее и забавное воспоминание об этой недельной страсти, не имеющей никакого будущего.