В двух километрах от Счастья - Илья Зверев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом говорили еще о тысяче вещей, и Шалашов говорил вместе со всеми. Говорил, кричал, смеялся.
Если бы «тридцатки» были под рукой, конечно, Шалашов ставил бы их. Но оказалось, что надо за ними ходить в инструменталку, да искать, да таскать. А Федя же сказал, что ничего, «двадцатки» тоже можно. Словом, понятно…
В конце работы Федя, по дороге в прорабку, завернул к Шалашову. Спросил, не поедет ли он в воскресенье на прогулку? Если один — пусть гонит полтора рубля, если с девчонкой — трешку. Потом Федин взгляд упал на горку прокладок.
— Ага, — сказал он мрачно и позвал Цаплина.
Цаплин все сразу понял. Но ничего не сказал.
И они ушли.
А Шалашов страшно расстроился. Хоть бы обматерили его, хоть бы излупили или послали бы за «тридцатками» в Сыктывкар. Он сейчас бы, наверно, поехал за «тридцатками» в Сыктывкар.
А так что же будет? И что теперь можно сделать? И что теперь можно сказать?
Он не сел со всеми в автобус, а пошел в городок пешком.
Он шел и все расстраивался…
1963
ВСЕ ДНИ, ВКЛЮЧАЯ ВОСКРЕСЕНЬЕ…
И вдруг Иван Сергеич ударил Судова. Он бахнул кулаком по этой молодой, зубастой, нахальной улыбке. А потом молотил тяжело, задыхаясь, хрипя, до нуля выкладываясь в непосильной работе.
Слесарек Слава, обученный в дружине правилам самбо, прыгнул с рештовок на Ивана Сергеича и лихо скрутил ему руки. Пацанячье его лицо сияло невольной гордостью умельца, у которого уменье долго ржавело без дела, но вот не заржавело.
— А ну, оставь, — приказал Неустроев, Славкин бригадир. — Отпусти, тебе говорят…
Славка огорчился и разжал руки.
— Заметьте, ребята, я был при исполнении… — сказал Судов, всхлипывая и размазывая кровь по лицу. — Подтвердите в милиции.
Иван Сергеич стоял, привалившись к стенке, — старый, толстый, в прожженной брезентовой спецовке, стянутой проволокой на животе, и ловил ртом воздух… Никак не мог продышаться.
— Вы только подтвердите, — просил Судов. — Что он меня при исполнении… Получит, гад, пять лет! Вы все свидетели…
Он смотрел своими заплаканными глазами то на одного из ребят, то на другого. Но лица у всех были хмурые, ничего не обещающие.
— Присядь, Иван Сергеич, — сказал Неустроев, как будто Мирненко был маленький. — Ты сядь, а то опять загнешься, как тогда… Воин, понимаешь…
Судова от этих слов даже передернуло. Он повернулся и ушел. Наверно, в медпункт, чтобы засвидетельствовали телесные повреждения.
— За что он его? — спросил Славка.
— Я не знаю, за что он его. Но я знаю, кто Иван Сергеич и кто Судов, — медленно и твердо (чтоб, значит, все ребята учли) сказал Неустроев. — Наверное, он правильно бил.
— Как вы интересно рассуждаете, — сказал Слава, который все-таки не зря состоял в народной дружине. — Значит, любой хороший человек может бить морду поганому?
— Может! — крикнул интеллигентный Витька Алешечкин. — Он же зря не даст! А за дело — так пусть… Мир от этого лучше станет!
— От мордобоя лучше не станет, — сказал Неустроев. — Кончай ООН. Работа стоит.
— И ты тоже иди, — попросил его Иван Сергеич. — Я сейчас… Только отойду трошки…
Его все еще била дрожь. И кулаки никак не разжимались. Хоть Петю Неустроева проси, чтоб разжал.
Наверно, Петя — одногодок и одной с ним судьбы человек — понял бы, почему Мирненко вот так…
Ведь он этого Судова не просто за что-то… А за все и за всех, кого уже давно, уже долгие годы, он хотел и должен был избить, излупить, исколошматить… Хотя, конечно, этот дурень Славка прав: кулаками ничего не докажешь.
Иван Сергеич тяжело, помогая себе рукой, поднялся, взял свой колчан с серебристыми стрелами — электродами, вздохнул и полез на верхотуру. Туда, где нахохлился над стыком (никак их не научишь сидеть как следует) Витька Алешечкин.
А вентиль, из-за которого у них с Судовым вся драка загорелась, Иван Сергеич, конечно, варить не станет…
Нет, но какая совесть у человека! «Мое, говорит, дело требовать с вас, что в чертеже нарисовано, а ваше дело без звука выполнять, что я требую». Без звука!
Ладно, он куратор — представитель заказчика, полномочное лицо. Но все равно же человек должен быть! Любая должность устраивается в расчете, что человек будет работать. Иначе какая хочешь должность — хоть фельдшера, хоть директора, хоть шофера или там, не знаю, писателя какого-нибудь — может стать палаческой! Если не человек ее займет, а вот такой…
Иван Сергеич сначала по-хорошему объяснял: «Как же я буду вентиль у самого пола ставить? Ведь это значит: аппаратчику каждый раз — закрыть ли, открыть ли — надо будет на карачки становиться. Десять тысяч раз становиться, сто тысяч раз…» Он бы сам (или тот, кто чертеж на бумаге рисовал) хоть бы раз попробовал!
Но он, этот Судов, человечество понимать не может: «Я, — говорит и улыбается, — пробовать не обязан… Мне дан чертеж — и все… А сейчас я вообще стану на принцип».
Ну, после этих слов и сорвалось! А могло и раньше сорваться. На кого-нибудь другого такого… Но раньше, конечно, когда Аня была еще живая, Мирненко держался поспокойнее. Тогда он все про себя переживал. Так что со стороны и не заметно было.
У самого Ивана Сергеича Мирненко такая должность, что приходится и на карачках ползать, и на одной ноге по полчаса стоять, и изворачиваться в свои сорок восемь лет, как какой-нибудь сестре Кох из цирка… Очень много неудобной сварки — не подойдешь, не пролезешь между трубами. Ладно, у него такая должность. Но аппаратчику, спрашивается, для чего страдать? Совершенно не для чего!
Иван Сергеич все еще кипел и будто бы спорил с кем-то… Может быть, с этим Судовым… Он стоял на зыбкой монтажной лестнице, слишком тоненькой для его грузного тела, а руки привычно делали все, что положено при сварке полумесяцем. Движения их были резкими, словно что-то поминутно толкало Ивана Сергеича под локоть. Но шов ложился ровный, без подтеков, без рябинок…
Мирненко вдруг заметил, какой у него замечательный получается шов (хотя уже давно привык к такому и не обращал внимания).
— Вот, — сказал он тому, с кем спорил. — Ты человека не понимаешь, значит, и этого понимать не можешь. Как тот проклятый Казанец с его золотыми зубами…
Казанец был мастер четвертого участка. Развратитель, жаба! Во рту, понимаешь, торгсин, ювелирторг, а в душе дерьмо! Испортил Сашку. Талант загубил и самого хлопца…
Два года назад пришел этот Сашка к Ивану Сергеичу. Беленький такой фабзайчик, а глаза черные, и в каждом как будто по тысячесвечовой лампочке.
— Мне, — говорит, — вас рекомендовали как наивысшего сварщика (это ему, сосунку, Мирненко рекомендовали!), и я, — говорит, — имею мечту получить диплом паспортиста…
Иван Сергеич сразу поставил его на место. И, кроме того, указал, что не может быть такой мечты — «получить диплом». Заварить чего-нибудь покрасивее или позаковыристее… Или поехать куда… Или жениться на ком… Вот такая мечта — пожалуйста — может быть!
Но все же Сашка ему понравился.
Иван Сергеич возился с ним, как с собственным Сережкой. Может, даже побольше. Потому что Сережку, к сожалению, металл не интересовал. Он чего-то там по дереву делал — строгал, выпиливал, клеил. Пожалуйста, дерево тоже материал для любителя. Но Иван Сергеич был любитель на металл, а этот новый ученичок, Сашка, — до металла прямо аж горел…
Петя Неустроев пять раз говорил Ивану Сергеичу, чтоб тот заключил договор на этого Сашку. За ученика должны ему заплатить. Но Мирненко почему-то никак не мог собраться. Хотя в деньгах нуждался и хотел купить телевизор, чтоб Ане не так грустно было болеть…
Вообще-то он, конечно, нашел бы время подписать договор. Но чего-то стало совестно. Раз уже пошли такие отношения и симпатии, неловко сюда деньги мешать, хотя бы и не Сашкины, а государственные. Пускай уж будет так…
Поначалу этот Сашка сгоряча много портачил.
Первые его швы были какие-то волнистые — будто пьяный на велосипеде проехал — и с дырами, и со свищами. Сварщику даже вспоминать их зябко, как другим людям, скажем, больной зуб…
Но талант у Сашки был. И в конце концов он показал себя. Учитель только покрякивал и просил: «Не горячись, не горячись, не дери бога за бороду…»
Когда попадался широкий профиль (скажем, толщина восемь миллиметров), они уже на пару варили. Сашка клал первачок, а Иван Сергеич доваривал, как резолюцию писал. И полное было взаимопонимание.
Личные отношения тоже у них были прекрасные. Аня жалела Сашку, что он такой тощий, и все норовила подкормить. Тот ел в три горла и смеялся: «Напрасно, мамаша, стараетесь, у меня вся еда в идеи уходит». (Это он Аню называл «мамаша»! Аню, которая для Ивана Сергеича до самой смерти была как девочка.)
А однажды Сашка показал учителю цветную фотографию (вернее, не цветную, а чуть-чуть подкрашенную от руки). Спросил: «Красивая?» Тот сказал, что да, красивая. Но малость огорчился. Лицо у Сашиной девушки было бесчувственное, выключенное какое-то. Такое бывает у официанток, у кондукторш, кому люди сильно надоели.