В двух километрах от Счастья - Илья Зверев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Товарищ Шалашов вообще-то собирался совсем в другое место. Но он пожалел Цаплина, что тот так переживает. А Клава обождет, ничего не сделается, злее будет.
— Конечно, поедем в театр, — сказал он. — Большое вам спасибо.
В кузове грузовика поставили скамьи. Это были чистые скамьи из красного уголка, но каждую еще застелили газетой.
Женщин бережно принимали под локотки и торжественно возводили наверх. Тех самых женщин, которые еще час назад лазали по фермам на сороковой отметке, на страшной высоте.
Почти все мужчины были в новеньких коричневых костюмах, с широкими, как крылья, отворотами пиджаков, кончики которых почему-то сами собой закручивались. (Поселковый магазин в полном отчаянии открыл на эти костюмы шестимесячный кредит. А монтажники — люди не денежные, поддались. Все сразу, как у них принято.)
Наверно, каждому знакомо это чувство — чувство нового костюма. И ходишь как-то важно, и говоришь не как всегда, и делаешь какие-то благородные жесты рукой.
Да, а тут вот полон грузовик новых костюмов. Шалашов прислушивался к салонной беседе монтажников.
— Может быть, вы соберетесь к нам. Завтра как раз Миров и Новицкий выступают по телевизору, — говорил Васечка Пете Сапунову. И можно подумать, что они живут в своих поместьях в разных концах уезда, а не работают в одной бригаде, не квартируют на одной лестничной площадке и не слышат дыхания друг друга даже ночью (в связи с плохой звукоизоляцией стен).
«Чего они выпендриваются, — думал Шалашов. — Обрадовались, что в театр едут. Мало же им надо!»
А ему, Шалашову, конечно, надо много, очень много. Только неизвестно чего.
Во Дворец культуры приехали к самому началу. На сцену вышел пожилой красавец с бабочкой и приподнятым голосом заявил:
— Нам сегодня очень волнительно.
А потом помолчал, заслоняясь рукой от предполагаемого шквала оваций, и сказал уже задушевно:
— Этот спектакль посвящен нашим замечательным труженикам, которые своим таким будничным, таким незаметным, но героическим трудом… — И так далее.
Пьеса была вот про что. Все хотят, чтобы директор советовался с народом («Ты с народом посоветуйся, Степан Антоныч!»). А он не советуется, все решает сам. От него уходит жена к тому, который советуется. Приезжает старый фронтовой друг и спрашивает: «Помнишь, комиссар, мы стояли под Вязьмой?» Дочь его, молодой геолог, говорит: «Отец, прислушайся к жизни!» — и рассказывает легенду о старом карагаче, которую она слышала в экспедиции от аксакала Юсуфа Джейранова. А потом он сидит, обняв голову руками, часы бьют двенадцать раз, и он говорит: «Как права была Лена! Вот он настает, новый день!»
— Мура, — сказал Федя Садовников. — Хреновая пьеска.
— Нет, — сказал один такелажник, — она имеет большое воспитательное значение. Я, например, вчера говорю бригадиру: «Давай, Саша, перекинем трос». А он мне: «Много ты понимаешь!» И правильно ударили по таким, которые все хотят одни. Правильная пьеса.
— Они нас за идиотов считают, — сказал Исак. — Взять хотя бы это идиотское место с дочкой…
— Оставь свои суждения при себе, — тихо сказал ему Цаплин и показал глазами на Шалашова. — А то он наслушается вас.
Но Цаплин напрасно беспокоился. Шалащов совершенно не думал о пьесе (нормальная пьеса!). Его мысли были заняты совсем другим. В антракте он разговорился с театральным пожарным. Вот, оказывается, великолепная должность!
Прохаживайся за кулисами в брезентовой куртке и каске, следи, чтобы артисты не курили, и ешь глазами свечу, если она по ходу действия горит на сцене. Прелестная работа: не бей лежачего! Сколько таких есть на свете!
Маленькое неудобство, конечно: сто сорок раз слушать одну и ту же пьесу. Но не все же они про уровень руководства! Пожарный, его фамилия Акинфиев, знает, например, наизусть «Коварство и любовь». Ну, положим, насчет коварства и любви и Шалашов кое-что знает! Но все-таки здорово!
— А театр давно не горел? — спросил Шалашов.
На добром лице пожарного изобразился суеверный ужас:
— Тьфу, тьфу, тьфу, ни разу.
Да, это действительно прекрасная должность.
На другой день в турбинном зале была великая свара. «Спор славян между собою» — как сказал Исак.
На границе своих владений, у гигантской черно-серой туши турбины, бригадир Федя Садовников схлестнулся с бригадиром Ивашечкиным.
— Это вам не ваша керосинка! — кричал горячий Федя.
Ивашечкин смиренно повторял: «Рано тебе, Федя, басом лаять!» Потом вдруг заволновался, закричал высоким голосом: «Хватит!»
Шалашов подумал: «Что это они там не поделили? — и отвел от арматурины синее огненное жало автогенного резака. — Тоже люди, самолюбие и все прочее».
А там уже сыпались обвинения и проклятия. Обе бригады бросили работу и все страшно орали. Прибежал начальник цеха, щеголь в простроченной спецовке, и тоже влез в свару, заорал: «С точки зрения инженерной…» Потом вдруг опомнился и сказал:
— Брек, ребята! В обед доругаемся.
И спорщики нехотя разлепились, как дерущиеся мальчишки при виде дворника.
Только ударили на обед — все кинулись друг к другу. И опять началось. Шалашов тоже не пошел в столовку. Ему было просто интересно, почему они все кричат и бьют себя в грудки. Он бы еще понял, если бы каждый стоял за свою команду: федины за Федю, а ивашечкинские за Ивашечкина. А то свой Цаплин наседает на Федю: «Ты что ж предлагаешь? Ты ж ни грамма не смыслишь!»
И главное — из-за чего все? Вот из-за чего: как установить внизу конденсатный насос. Один говорит так, другой этак. А конденсатный насос — это такие две перекрещенные трубы.
Кто-то все-таки ненормальный: либо ребята, либо Шалашов. А с другой стороны, как же его, в самом деле, правильно ставить?
В городке было две столовых. Одна просто столовая, другая маршальская. Ею руководил Иван Иваныч, который, по его словам, в годы Отечественной войны был личным поваром славного маршала Р. Некоторые удивлялись, как мог маршал всю войну терпеть Ивана Иваныча и его кухню. Но это были вольнодумцы, вроде Исака. А большинство населения гордилось героическим прошлым своего шеф-повара и прощало ему за это его борщи и шницеля.
Городок был слишком молод, чтобы швыряться своими достопримечательностями.
Конечно же Цаплин и его ребята ходили только в маршальскую. И Шалашов почему-то тоже стал туда ходить, хотя и был любитель покушать.
Однажды в столовой к Шалашову подсел помятый человечек в замызганном зеленом пиджаке пижонского покроя. Он на ломаном русском языке попросил разрешения поговорить и осведомился, почему-то шепотом, приличные ли здесь условия и добрый ли человек начальник цеха. Он сказал, что нанялся разнорабочим в турбинный. А до этого работал в одной артели по снабжению, а еще раньше работал в своем городе, в Каунасе.
— Где работал?
— На кондитерской фабрике.
— Кем работал?
— Хозяином, — печально сказал человечек.
Шалашов почувствовал какую-то пионерскую радость. Вот перед ним поверженный враг, капиталист. Он жил по своим волчьим законам и эксплуатировал рабочих. А теперь вот заискивающим шепотом спрашивает настоящего хозяина и победителя, на что он может рассчитывать в новой своей жизни. И Шалашов был великодушен. Он сказал:
— Дело не в начальнике. Можно окончить курсы учкомбината и хорошо устроиться в турбинном, на сто, на сто двадцать.
…По всему городку были расставлены щиты, и на них огромными буквами: «Все на комсомольский воскресник!» и «На воскресник ты придешь, вклад рабочий свой внесешь!»
Шалашов пришел на воскресник. Но работать не стал. Он сидел на холме над копошившимися в траншее землекопами и размышлял.
Обнаженные по пояс ребята рыли землю. Сверкали на солнце лопаты. Девочки в спецовках медленно тащили в гору носилки, наполненные песком, потом бегом возвращались с порожними. Оркестр играл бодрую песню: «А ну-ка, девушки, а ну, красавицы!»
— Иди работай или давай домой, — сказал Шалашову Цаплин.
Он с трудом взобрался на холм и, воткнув в землю лопату, присел рядом. Но тотчас же поднялся:
— Я думал, у тебя все-таки совесть…
— Неважно, какая у меня совесть, — лениво сказал Шалашов. — А вот рабочий класс вкалывает. В выходной день ямы копает. Лопатами. И носилки таскает. А за главным корпусом канавокопатель стоит и бульдозеры. В полной исправности. Для двух человек на три часа работы.
Цаплин дико посмотрел на Шалашова и покраснел, будто он сам устроил этот воскресник.
— Из вас же, дураков, строят, — мрачно продолжал Шалашов. — Для чего, спрашивается? Для того, чтобы отптичковаться. Птичку поставить: проведен воскресник, охвачено девятьсот шестнадцать человек. Может, я неправильно говорю?
— Но ты-то чего радуешься? — злобно сказал Цаплин. Потом махнул рукой и побежал с холма.