Сезанн. Жизнь - Алекс Данчев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ренуар мог восторгаться Сезанном бесконечно. Сезанновское творчество ассоциировалось у него с конструктивностью, прочностью и почти сверхъестественной упорядоченностью. «И как ему это удается? – спрашивал художник у Дени. – Один-другой мазок – и уже вещь»{372}. В очередной раз посетив устроенную Волларом выставку, он обратил внимание на некоторое сходство работ Сезанна с фресками Помпеев – на редкость удачное сравнение, как заметил тогда Писсарро{373}. Но при этом искра в их отношениях не вспыхнула. По правде говоря, это были не столько отношения, сколько попытка одного дотянуться до другого. Недоставало взаимности. В восторженности Ренуара был оттенок корысти. Он намеренно тянулся к Сезанну – смотрел и учился. Сезанн, казалось, ему симпатизировал – был на удивление радушен и в личном общении, и на людях, но это не значит, что он Ренуаром дорожил. Отношение было скорее уважительным (притом что сгоряча Сезанн мог назвать Золя «фразером», Моне – «плутом», а самого Ренуара – «проституткой»), но в письмах или в разговорах художник почти не упоминал о нем, Ренуар не был для него ни опорой, ни ориентиром. «Ренуар мастеровит, – говорил он Гаске. – А Писсарро – крестьянин». Кто ему больше нравился, догадаться нетрудно. «Ренуар ведь расписывал фарфор. У него большой талант, в котором и правда есть какой-то жемчужный блеск. Некоторые крупицы он все-таки собрал. А вот пейзажи мне не нравятся. Они у него смазанные»{374}. Характеры у них были абсолютно разные. Не сходились они и в отношении к Бодлеру: Ренуар терпеть не мог «Цветы зла» и еле высидел, когда однажды на вечернем рауте ему пришлось слушать, как читают «Падаль» (любимое стихотворение Сезанна). По-разному воспринимали они также Коро, а значит, и Делакруа: Ренуар считал Коро величайшим художником современности; Сезанн в этом сомневался. Он якобы как-то спросил Гийме: «Вам не кажется, что этому вашему Коро не хватает хоть немного temmpérammennte?» Сезанн был не прочь посмеяться над Золя, он говорил Воллару, акцентируя соответствующие слова: «Émile сказал, что носил бы Коро на руках, если бы тот населил свои леса крестьянами вместо нимф. Bougre de crétin![46]». И добавил: «Простите, я очень люблю Золя»{375}.
В отношении к Писсарро Сезанн и Ренуар расходились бесповоротно.
Писсарро
Писсарро был анархистом – самым настоящим, – преданным последователем Прудона и Кропоткина, он читал их книги, говорил их фразами. Рекомендовал своей племяннице Эстер «Речи бунтовщика» (1885) Кропоткина, который, естественно, писал о капитализме, биржевых спекуляциях, эмансипации и трудящихся (les classes travailleuses); создал для нее цикл карикатур, обличающих капиталистическое общество, – «Мерзости общества» («Turpitudes sociales», 1889). Своему старшему сыну Люсьену он советовал читать Прудона – «О справедливости в революции и в церкви» («La Justice dans la révolution et dans l’église», 1858), подчеркивая влияние книги на политические выступления 1890‑х годов. «Республика, конечно, защищает своих капиталистов, оно и понятно. Нетрудно заметить, что именно сейчас разгорается истинная революция, – она наступает со всех сторон. Идеи не остановить!»{376} Идей, как и идеалов, было хоть отбавляй. Анархизм не сводился к швырянию бомб юнцами. Отвергнув предложение Октава Мирбо написать статью о своих политических убеждениях, Писсарро все же не удержался и вкратце обрисовал ее возможное содержание:
Написать статью, боже мой! Сказать, что при абсолютной свободе, без кошмара коммерций и спекуляций, без всех ужасов нелепой цивилизации художником сможет стать каждый, у кого есть данные, – все совершенно правильно и логично, но сказать как следует – совсем другое дело. Это Вам, дорогой Мирбо, надо написать одну из Ваших полных жара и энтузиазма статей – Вам, который так хорошо владеет этим тонким оружием, и, без сомнения, Вам прекрасно удастся статья…
Писсарро был цельной натурой. И, не кривя душой, повторял: «Я стал мыслить свободно с того дня, когда раскрепостился мой взгляд»{377}.
Ренуару анархизм претил. Но еще больше претило ему, что Писсарро – еврей. Ренуар был законченным антисемитом. Не таким ярым, как Дега, но с Дега мало кто мог сравниться. На Писсарро Ренуар обычно смотрел свысока. Во время прогулки с Волларом по Лувесьенскому лесу, виды которого успели стать «фирменными» пейзажами Писсарро, он заметил: «Эти деревья, небо… Я знаю только трех художников, способных такое запечатлеть: Клод Лоррен, Коро и Сезанн». Но грех небрежения был ничто по сравнению с его гневом. Когда во время выставки импрессионистов, в 1882 году, возник затяжной спор, Ренуар писал торговцу живописью Полю Дюран-Рюэлю: «Участвовать с Писсарро, Гогеном и Гийоменом – все равно что выставляться от общего лица. В следующий раз Писсарро пригласит этого русского, Лаврова [народника Петра Лаврова], или еще какого-нибудь революционера. Публике не нравится политический привкус, да и у меня, в моем возрасте, нет желания становиться революционером. Революция – это для еврея Писсарро»{378}.
Сезанн был от этого далек. В 1903 году к нему в Экс приехал молодой археолог Жюль Борели, которому в один прекрасный день удалось его разговорить:
– Золя открыто называет вас гением; вы познакомились с ним в Париже?
– В Париже? Нет, Золя – мой друг детства: мы учились в коллеже в Эксе. На второй год ему повезло с учителем, тот любил поэзию (помню, он читал нам «Ямбы»); у Золя уже тогда был талант: он умел потрясающе рассказывать. Однажды он принес домашнее задание по французскому языку, написанное в стихах, и, возвращая работу, учитель сказал ему: «Ты станешь писателем». Избито, скажете? А ведь этот сухарь разбудил в нем писательский дар. Но… я не задел вас тем, что говорю о Золя?
– Нет, с чего бы?
– Ну, все эти его эскапады… Вам нравится Бодлер?
– Да.
– Я не был знаком с Бодлером, но знал Мане. А старик Писсарро был мне как отец. К нему можно было прийти за советом, он этакий le bon Dieu[47].
– Он еврей?
– Да, еврей. А вы, главное, научитесь разбираться в искусстве. Вы любите Дега?
– Конечно! Но это кабинетная живопись, если можно так выразиться.
– Я понимаю, о чем вы{379}.
Под «эскападами» Золя, судя по всему, имелась в виду его роль в «деле Дрейфуса» – редкий случай, когда Сезанн об этом упоминает. Капитан Альфред Дрейфус был евреем, офицером французского Генерального штаба, которого осудили за измену и в 1894 году приговорили к ссылке на Чертов остров. В качестве улики фигурировали шпионские бумаги, якобы составленные рукой Дрейфуса и предназначавшиеся для германцев. Два годя спустя новый глава разведки обнаружил, что шпионаж продолжается, а почерк не изменился. Предателем оказался майор Фердинанд Вальсен-Эстерхази, потомок влиятельного австро-венгерского рода Эстерхази по внебрачной эмигрантской линии (с этим поворотом событий перекликается один из сюжетов Золя), к тому же еще и психически неуравновешенный. В 1897 году брат Дрейфуса выдвинул против Вальсен-Эстерхази публичное обвинение, но трибунал поспешил его оправдать. Главу разведки за усердие перевели в Тунис. 13 января 1898 года на передовице новой ежедневной газеты «Орор», произведя эффект разорвавшейся бомбы, вышло «Письмо президенту республики», подписанное не кем иным, как Эмилем Золя. Более известное название – «Я обвиняю» – было взято из длинного обвинительного акта Жоржем Клемансо (одним из директоров газеты); в письме обсуждалось дело Альфреда Дрейфуса. Золя обвинял различных высокопоставленных лиц в судебной ошибке, в утаивании улик, подлоге, обмане, сговоре и укрывательстве, не говоря о «преднамеренном оправдании виновного по приказу свыше», и дерзко предлагал устроить открытый процесс против него{380}.
Письмо наэлектризовало Францию. Дрейфусары и антидрейфусары все тверже отстаивали свои позиции – и тайные предрассудки. Как и следовало ожидать, Золя сделался всеобщей мишенью. «Кто такой этот месье Золя? – вопрошал Морис Баррес, за год до этого нередко с ним обедавший. – Это не француз… Эмилю Золя свойственно рассуждать так, словно он венецианец на чужбине». Золя приговорили к году тюрьмы. Он подал апелляцию, проиграл и, бежав из страны, отправился в короткое изгнание в Англию. «Дело Дрейфуса» повторно рассматривалось в 1899 году. Обвиняемого сочли «виновным при смягчающих обстоятельствах», но, как ни странно, помиловали. Дрейфусу и его сторонникам этого показалось мало. В итоге в 1906 году вердикт трибунала окончательно аннулировали; Дрейфус был восстановлен на армейской службе, повышен в звании и награжден орденом Почетного легиона. Он блистательно проявил себя, служа стране в годы Первой мировой.
Так называемое affaire[48] разобщило друзей, семьи, порвало братские узы. В писательской среде Малларме и Пруст открыто восхищались поступком Золя. Многим его шаг не понравился. В ближнем кругу только Поль Алексис от него не отвернулся. Эдмон де Гонкур и Гюисманс превратились в неистовых антисемитов. Среди художников убежденными дрейфусарами были Моне и Писсарро. Дега и Ренуар, вполне естественно, оказались среди антидрейфусаров. Оба близко знали Писсарро больше тридцати лет; оба с ним порвали. Атмосфера частной жизни пропиталась ядом. Даже друзья Дега не могли выносить его общество. В доме Жюли Мане, племянницы художника, «говоря о Писсарро, Ренуар бросил: „еврей“, и у сыновей его нету родины, и в армии они не служат. „До чего живуча еврейская раса! Жена Писсарро не еврейка, а дети – евреи, еще махровее, чем отец“». Жан Луи Форен изобразил Золя в образе германского еврея. А Гийомен якобы сказал: «Расстреляли бы Дрейфуса сразу – мы бы сейчас все это не расхлебывали»{381}.