Южный Календарь (повесть и рассказы) - Антон Александрович Уткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кстати… – сказал Брейгель, вспомнив о принцессе. – Мы еще должны расколдовать одну принцессу. Если ты установишь свой рекорд, то она станет свободной. – И тут же невесело подумал, что начать бы лучше с себя.
– А где она сейчас?
– Она здесь, рядом с нами, но видеть ее мы не можем.
Брейгель-младший огляделся, стремясь вникнуть в смысл этого неожиданного сообщения, потом вскричал:
– Правильно, она же заколдованная! Но мы ее увидим?
– Может быть. Но мы точно будем знать, удалось нам или нет.
Брейгель-младший сделал вид, что удовлетворился такими объяснениями, и опять убежал вперед.
Огонь приближался, трепещущая точка его расползалась на лепестки, вот уже стали различимы переливы самого пламени, то ярко вспыхивавшего и освещавшего какой-то черный согбенный силуэт, то ненадолго сникавшего, но все равно было не очень понятно, что именно горит.
Брейгели уже не смотрели под ноги, а смотрели на огонь, как жаждущие на искрящуюся влагу. По мере их приближения он вошел в свою слепящую силу, и они пили его уже маленькими глотками, процеживая сквозь прищуренные веки. Черный силуэт, который выхватывали из завесы снегопада вспышки пламени, обрел, наконец, внятные очертания и оказался мальчиком лет одиннадцати. Он стоял под ветками орешника, густо нависшими над тем самым местом, где угадывалась тропинка. На плече у него висел школьный рюкзачок, убеленный в складках. Рядом неподвижно, как пень, сидела такса в ватиновой жилетке и внимательно следила за действиями своего хозяина. Один за другим он вырывал листы из какой-то тетрадки и молча предавал их огню, поджигая один от другого.
Брейгели аккуратно его обошли. Качнулась ветка, сбросив пригоршню мокрого снега.
Мальчишка глянул неприветливо, видимо, не очень довольный, что кто-то застал его за таким занятием, и отвернулся, прикрыв огонь туловищем. Что он делал и зачем, для Брейгеля-старшего оставалось сущей загадкой.
– Это он дневник жжет, – пояснил Брейгель-младший. – Это такая есть… Если в дневнике много двоек, надо его сжечь. И станешь хорошо учиться.
Брейгель-старший подивился этому совершенно новому для него обычаю, подивился тому, что дошкольник Брейгель-младший уже прекрасно о нем осведомлен и, похоже, сведущ в этой новейшей обрядовой магии. В его время дневники, если уж они несли в себе неизбежность позора и наказания, попросту выбрасывали, а потом беззастенчиво врали, что временное доказательство бесчестия потеряно, украдено, забыто.
– Только надо так, чтобы никто не видел, – пояснил еще Брейгель-младший. – Никто-никто.
– Но мы-то видели, – заметил Брейгель.
– Да, мы видели. Не знаю, что теперь будет, – с сожалением согласился младший, как будто ставя под сомнение грядущую силу кощунственно нарушенного обряда.
Брейгели продолжали идти, уже молча и сосредоточенно, словно выполняя какую-то работу, а вокруг по-прежнему ничего не изменилось, как будто мир явил себя раз и навсегда: набережная, тесно прижатая к самой воде крутизной берега, вода, прижатая под шапками снега внизу к каменному окружию, сизые от снега липы, фиолетовое небо без звезд, густо затянутое снегопадом. И чтобы хоть что-то здесь изменить, нужно было просто переставлять ноги.
Брейгель еще раз оглянулся – огонька было уже не видать. Видимо, мальчик завершил свое священнодействие и удалился со своей молчаливой спутницей в чащу мокрого леса или ждал, пока посторонние свидетели отойдут подальше.
Снег повалил еще торопливей, как отчаянная контратака армии, навсегда уходящей за перешейки. Мысли Брейгеля, как это бывает при быстрой ходьбе, насыщались внешними впечатлениями и вспыхивали смыслами коротко, точно страницы сжигаемого дневника. Но впечатление сложилось уже одно, и мысли в голове Брейгеля сменяли друг друга, казалось, без всякой связи. То он думал о своей работе, то проносился образ откуда-то совсем из прошлого, то вдруг она возникала и словно бы шла с ними рядом, и присутствие ее становилось почти физически ощутимо, и говорить с ней становилось проще простого – как если бы он говорил сам с собою. Но больше слушала… Как-то Брейгель-младший случайно увидел у него ее фотографию. «Кто это?» – спросил он. «Так, – мрачно ответил Брейгель. – Одна знакомая принцесса». «Сразу видно, что принцесса, – не раздумывая выпалил Брейгель-младший. – Такая красивенькая, умненькая-разумненькая, р-румяненькая!» «Румяненькая», может быть, пришлось к слову, потому что фотография была черно-белая.
Попался им дуб, под которым много лет назад ночь напролет с двумя друзьями жгли костер, а ему наутро надо было ехать на Угрешскую улицу. Брейгель глянул направо и снова увидел, как в поздних сумерках моторная лодка не спеша расстегнула реку, как лодочный след разошелся к берегам, мятым оловом вывернув изнанку воды; вспомнил, как все замолчали и долго смотрели за тем, как она успокаивается и терпеливо возвращает свой зеркальный дремотный покой. Друзья тоже пошли в армию – месяц спустя. Один никогда не вернулся по самой уважительной из причин, а другой, скоро после возвращения, улетел за тридевять земель, через три океана, и иногда звонит, и голос его в трубке достигает слуха Брейгеля с опозданием, и даже слышно, как гудят и вибрируют провода, пробрасывая, продувая сказанное через десяток тысяч километров.
Вспомнил он, как однажды во время разговора друг прервал себя на полуслове и неожиданно спросил, на кухне ли он и что ему видно из окна. Осень стояла безвозвратная, шел четвертый час ночи. Он был на кухне. «У твоего отца горит свет, – сказал он, – одно окно во всем доме…» Он вглядывался в темноту, видел розовый прямоугольник на сером фасаде, видел, как изводит ветер, таскает за волосы коленопреклоненные деревья, на треть еще покрытые мокрыми грубыми листьями, как мотает фонари в детском саду за домом, как морочит снасти проводов, занавеску в розовой створке, подбирал слова, чтобы передать, как чернеет октябрь, как холодными бесчувственными брызгами залетает в открытую форточку, как цепляют изодранный окоем рощи рваными краями тяжелые тучи, как беспокойно мучается ночь и никто этого не видит, и не сразу понял, что фонари неподвижны, – что это ветви, мотаемые порывами ветра, то закрывают их, то дают им тускло блеснуть в черноте. Трубка терпеливо дышала ожиданием, тихо гудела спеленатым эфиром, а потом, вняв прерывистому рассказу, донесла до него из калифорнийского солнечного полудня: «Боже мой… Боже мой». И слова эти заслонялись хриповатыми помехами, точно эти знакомые обоим огни.
А если бы небо было ясно, сияли бы над нами, малыш, Дубхе, Мерак, Фекда, Мегрец, Алиот, Мицар и Бенетнаш, огромным ковшом черпающие небеса. И ты бы задрал личико,