Колыбель в клюве аиста - Исраил Ибрагимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
― Артур!
Гость неторопливо поднимается из-за стола, выходит в коридор и с коротким "О!" здоровается с женой. С этого степенное и задумчивое летит в тартарары ― предметы, люди ― все закручивается в вихре, и уже не разобрать порядка вещей, не различить шумы, голоса людей.
Мы устремились на кухню. На стол легло содержимое сумок, первыми ― стручки болгарского перца, крупного, с кулак, налитого, с толстой прозрачной кожурой ― казалось, ткни, и фонтанчиком на тебя ударит горький сок.
― Какой перец! ― похвалил Жунковский.
Перец и в самом деле, впрочем, как и все остальное, оказался превосходным.
Я неплохо знаю колхозный рынок, а потому, не спрашивая, по товарному виду покупки могу определить ее адрес: с уверенностью могу сказать, что редька, в числе первых извлеченная из сумки, совершила петлю из Ферганы, что перец, изумивший Жунковского, тоже ферганского происхождения, что морковные соломки в узких целлофановых мешочках, заодно и белокочанная капуста, квашенная в сверхостром рассоле ― творение рук местных корейцев, что, напротив, сяй-салат из редьки, не менее наперченной ― либо уйгурского, либо дунганского производства, что фунчоза ― высушенная из крахмала лапша ― стопроцентно дунганская, лепешка-патыр ― уйгурская, что картофель куплен у кыргыза-кеминца, кусок баранины ― у кыргыза, но, может быть, у курда или балкарца, ломоть конины ― конечно же, у казаха-курдайца...
Поздно вечером мы вышли на балкон. Закурили, и захмелевший Жунковский, выпустив дым, сказал:
― Да, встретились.
Казалось, он мучился, размышляя о встрече.
Неподалеку виднелись верхушки молодых тополей. Тополя, освещенные светом из окон, под напором ветра покачивались ― одни сгибались в направлении ветра, другие, напротив, разгибались, выпрямляясь. В молоке жидкого облака изредка и коротко пробирался свет то одной, то другой звезды.
― "Я помню ночь и запах розы..." ― старательно тянул мужской голос, заточенный в желтую пластинку.
― Слушай, Додик, ― говорил мне Жунковский, растроганный и благодарный, ― приезжай в Свердловск. У меня есть великолепная палатка. Польская. С тентом. Умрешь ― не увидишь палатки лучше. Возьмем картошки, прихватим удочки и поживем в удовольствие ― остальное пусть катит на фанерном самолете! У меня замечательная жена. Если бы ты видел, как она готовит! Впрочем, тягаться ей с искусством твоей половины трудно, но наш фирменный суп ― не спорь, не спорь! ― отменный. Отсюда можешь заключить, что я дурак, зацикленный на быте...
Ночною мглою спит Неаполь...
...Лишь только шлюпка рыбака...
Лишь только шлюпка в открытом море
Расправила, расправила паруса...
― И ты, Додик, дурак, не обижайся. Оба мы дураки. Правда, тебе до меня далеко, но все равно ты дурак. Я великий, ты ― поменьше. И очень жаль, что нет фанерного самолета...
3"ЖУНКОВСКИЙ С ЛЯГУШКОЙ". В болотной луже, в зарослях куги, стоит пацан. Жунковский. Он держит в руках маленькую зеленую лягушку...
А вот дворник знахаря, где на проволочке перед избой висят такие же лягушки, только высушенные, похожие на побуревшие листья тополя...
Как-то, проникнув ночью в класс, ― было это в начале осени, в первый послевоенный год ― мы напихали этих лягушек в стол ненавистной учительнице ― отношения с ней у нас с Жунковским смахивали на откровенное противоборство. Та выдвинула ящик в столе, побледнела, долго не могла прийти в себя, но очухалась, прошептала:
― И-и-исмаилов... лягушки...
Никто в классе, кроме нас с Жунковским, сначала ничего толком не понял, что имела в виду учительница под этим "И-и-исмаилов... лягушки..."
― Исмаилов! Жунковский! Ваш почерк! Сейчас же!.. ― воскликнула учительница, указывая на дверь.
Отпираться глупо ― мы покорно направились к выходу.
― Нет! Стойте! ― передумала учительница. ― Сначала уберите гадость! Да! Да!
Жунковский под восторженный визг девочек и хохот мальчишек извлек за лапу лягушку, демонстративно сунул ее за пазуху. Следующую, явно бравируя, но в действительности превозмогая отвращение, сунул в карман уже и я. Жунковский отправлял за пазуху лягушек одну за другой, набивались болотными тварями и мои карманы. Покидали класс мы знаменитостями.
― Вон! Вон! ― слышался вслед голос оскорбленной учительницы...
Мы в тот день еще долго ходили с лягушками за пазухами и в карманах, извлекая их самым неожиданным образом ― люди, хватаясь за сердце, шарахались в ужасе, любопытствовали ― словом, то был триумф полный.
Наловили мы лягушек, однако, не из-за того, что хотелось напроказничать в классе. Отнюдь. Лягушки собирались для брата. Дело в том, что не прошло и недели после возвращения с войны, как его проняла какая-то непонятная хворь, как будто бы не связанная с фронтовыми ранами. Лекарства не помогли, силы больного таяли на глазах, и тогда отец, посоветовавшись с аксакалами, свез больного к знахарю, в Егорьевку. Знахарь-то, осмотрев брата, и решил лечить его... зелеными лягушками, вернее, бульоном из лягушачьего порошка. Использовал он, правда, и другие средства...
Я как-то стоял у лежанки брата в сумрачной избушке знахаря.
― Слушай, Дауд, ― сказал брат, отхлебывая из пиалы, ― нет сил. Гляди, кормят чем! Меня тошнит от одного упоминания о лягушках! ― он выплеснул на глиняный пол содержимое пиалы, буроватую жижу. И присмирел вдруг. Я обернулся, невольно вздрогнул ― сложив руки за кушак, у порога стоял старик.
― Как можно? ― произнес старик укоризненно. Он взял из рук брата пиалу, налил такую же жижу и, прошептав не то молитву, не то заклинание, протянул ее снова больному. ― Вон сколько заразы утаилось в теле ― пей. И будь терпелив, сынок.
Брат, превозмогая отвращение, маленькими глотками осушил чашу.
― Вот! ― похвалил знахарь. ― И лежать, лежать. Даст Бог, образуется, будем надеяться на Бога.
Брат повернул голову ко мне и сказал коротко:
― Все понял, Дауд?
Я кивнул утвердительно головой, хотя нелегко было определить, кого должен был я понять: его, брата, или знахаря? Потом брат попросил поправить подушку, и когда я наклонился над ним, он, незаметно подмигнув, прошептал:
― Выручай.
Я, признаться, не вполне понял его просьбу.
― Ты и не догадываешься, на что он намекал? ― Удивился Жунковский, выслушав мой рассказ о поездке в Егорьевку. ― Бежать ему надо. Чем скорее, тем лучше. Нам бы лошадей и телегу...
Мы замолкли, соображая, хотя с самого начала было ясно, что и то и другое возможно добыть у Сабитахуна ― иных шансов не виделось.
Сабитахун, старик медлительный, добродушный, нередко ленясь, просил нас, мальчишек, накосить ему свежей травы.
Но на этот раз Сабитахун вдруг заколебался ― предложение о помощи ведь исходило от нас.
― Объездчик застукает, ― сказал Сабитахун по-русски, ― косу отберет.
Мы обещали косить в местах незапретных, вдоль арыков, между кустами курая. Сабитахун почему-то засомневался еще пуще:
― Отберет. Отберет косу.
Старик долго слонялся по двору, орудуя вилами.
― Отберет, ― глаза у него сузились, высветив подозрение, ― зачем тебе?
У меня забегали глаза, отчего недоверие Сабитахуна усилилось. На секунду-другую коварный вопрос застал врасплох и Жунковского, и он тоже забегал глазами, но, не в пример мне, быстро нашелся и заныл прямо-таки по-карповски, объясняя настойчивость намерением накосить траву заодно для нас самих, мол, хозяин упряжки не обеднеет, если по возвращению, по пути к дому у себя сбросим по охапке-другой травы. Глаза у старика посветлели.
― А косы? ― молвил он, сраженный прямотой Жунковского. ― Если объездчик отберет? ― И, не дождавшись ответа, немного поразмыслив, послонявшись по двору, добавил:
― Значит, сено нужно?
― Так, навильничек-другой, ― застонали мы.
― Не обманешь, пацан? ― зевнул Сабитахун, адресовав напоследок вопрос сразу обоим, но, возможно, вдобавок и самому себе. Клятвенное обещание, последовавшее затем, наконец-то утвердило Сабитахуна в решении: ― Косу не дам ― косите своей. Телегу дам, лошадь дам...
Я сбегал домой за косой, вернувшись, застал во дворе готовую упряжку. Жунковский, устроившись в телеге, нетерпеливо перебирал упряжку. Тут же, у стога с перепревшей соломой, лежал Сабитахун и, подремывая, одним более или менее бодрствующим глазом поглядывал на телегу, лошадей, нас, говорил порывисто:
― Не бить... Не гнать... Лучше косить клевер дикий, косить вдоль арыков. В колхозные поля не лезть...
Забыв предостережения хозяина, мы лихо выкатились со двора, под колесами загрохотал шаткий мостик через арык, было слышно, как в бреши настила из жердей и сучьев посыпались в воду сухие комья глины и гравия.
Кислая пыль, взбитая упряжкой, я с косой в руках на кромке арыка... Косили по очереди. На землю ложилась разноликая трава. Не ахти какие мы косари ― железо то и дело вонзалось в дерн, а порою, чего хуже, в какой-нибудь камень ― в сторону летели кусочки почвы. Вдоль арыка тянулась неровная с лужицами дорога, с отпечатками копыт, ободов телег, гусениц тракторов, колдобин, природу которых невозможно определить, далее лежала стерня ― еще недавно колыхалось пшеничное поле, гудели трактора, таская тяжелые неповоротливые "Коммунары". Охапки неубранной соломы напоминали о кипевшей страде. Сейчас стояла тишина, прерываемая переливами жавороничьего пения.