Иоселе-соловей - Шолом-Алейхем
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Еще как потеет, как потеет! — сказал доктор Юдл. — Вот подождите и увидите, что значит потеть. Если у больного не сойдет три ведра поту, у меня это не называется потеть. Понимаете?
Вряд ли у Юдла был когда-либо больший доброжелатель, чем Эстер в те минуты. Тем более теперь, когда Иоселе сел в постели и попросил есть. «Благодарю тебя, Б-же! Благодарю, отец сердечный, милостивый, добрый!»
Вдруг дверь отворилась, и в комнату просунулась голова какой-то женщины в модной шляпке под вуалью.
— Здесь живет кантор Шмулик?
— Здесь. Только на второй половине, — ответила Эстер и, взяв горшок обеими руками, пошла к соседям. — Пойдемте, я иду туда.
— Как чувствует себя кантор Шмулик? — спросила женщина, идя рядом с Эстер.
— А как ему себя чувствовать? — ответила Эстер. — Слава Б-гу здоров. Живет, но и горя не чурается.
— Здоров? — переспросила удивленно женщина, разглядывая тем временем Эстер и думая про себя: «Какая она красивая!» — Но ведь Иоселе перед отъездом говорил мне, что отец очень болен, чуть ли не при смерти?
— Как? — вырвалось у Эстер. Она недоуменно посмотрела на пришелицу, и в голове у нее мелькнуло: «Кто эта женщина?» — Нет, вы ошибаетесь, это Иоселе, а не Шмулик, был опасно болен.
— Иоселе? — дико вскрикнула женщина.
Эстер попросила ее вести себя тише, так как здесь рядом, за дверью, лежит больной.
Эстер шла с горшком в руках, а впереди нее мчалась женщина с простертыми руками. Но, войдя в комнату, они обе мгновенно застыли как истуканы, не понимая, что здесь происходит. Иоселе-соловей сидел на кровати лицом к стене и пел, прижимая большим пальцем кадык, как это делали старомодные канторы. А все вокруг него стояли изумленные, потрясенные, растерянные.
Пел Иоселе очень странно. Пение это было чудесно до страшного и страшно тоскливо. Звуки вырывались из груди вместе с тяжким вздохом, обнимали слушателя всего, разили до мозга костей. Это было неслыханное, ни на что не похожее пение: лились чудные звуки, необычайные, прекрасные, чистые, мягкие и вместе с тем какие-то нечеловеческие, дикие, сумасшедшие. Неожиданно Иоселе закончил свое пение страшным «кукареку» и диким хохотом. У всех волосы стали дыбом; оцепеневшие, они только переглядывались между собой.
— Вот! Вот она, кошка! Кошка явилась! — вскрикнул Иоселе, показывая на пришедшую с Эстер женщину (понятно, это была Переле). — Видите? Она опять здесь! Она опять здесь! Ловите ее! Гоните ее! Выбросьте вон! Она задушит меня! Что же вы стоите? Гав-гав-гав!
Иоселе соскочил, полуобнаженный, с кровати и хотел было кинуться к Переле, но та спряталась за Эстер и вцепилась обеими руками ей в плечо. Обе дрожали, как овечки. Но тут подбежал лекарь Юдл и, ухватив Иоселе за руки, потащил его обратно к постели. Иоселе упирался, отбивался изо всех сил. Наконец ему удалось вырваться из рук лекаря. В одно мгновенье он подбежал к Эстер, выхватил у нее горшок с кипящим бульоном и выплеснул его на Юдла.
— Он с ума сошел! — закричал Юдл. — Что вы стоите как истуканы? Вяжите его! Скрутите его! Вы ведь видите, что он рехнулся!. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Через несколько дней несчастный Шмулик вынужден был собственноручно связать своего сына или, как говорил доктор Юдл, «скрутить его» и отвезти в Макаровку к цадику. Кто не видел, как несчастный Шмулик в ситцевом халате, с зеленым шарфом на шее, держит обеими руками Иоселе, чтобы тот не выпрыгнул из повозки, — кто этого не видел, должен жить лишних десять лет.
— Да, человеку нечем кичиться! — говорили провожавшие этих двух несчастных.
Извозчик Лейзер никак не думал, что в той самой повозке, в которой он месяц тому назад доставил Иоселе целым и невредимым, он повезет его обратно в эдаком состоянии. Всю горечь своего сердца он изливал на ни в чем не повинных лошадок и, шагая рядом с Шмуликом в гору возле повозки, держал к нему целую речь, которую он закончил следующими словами:
— Вы слышите меня, реб Шмулик! Ведь это глупости! Вы, конечно, знаете наш извозчичий промысел. Как говорится, насмотришься всяких людей. Бегут, едут, один туда, другой сюда, как на ярмарке. Клянусь вам, можете мне поверишь, — ведь у меня уже внуки, дай Б-г им здоровья, дедушка я, — так вот, если хорошенько призадумаешься, то увидишь, что мир у нас дрянной! Право же!
Эпилог
— Непонятно, почему моей Эстер все время неможется, — проговорила Злата, сидя с сестрицей Ентл на базаре в большом кругу лавочниц. — С тех пор как она вышла замуж, я еще ни разу улыбки на ее лице не видела. Выглядит она все хуже и хуже. Не пойму, что такое. Кажется, так жить, как она живет за своим мужем, не сглазить бы! Что бы это могло значить?
— Ну, что тут особенного? — отозвалась одна из женщин. — Все мы такие. Пока в девушках — всякая гарцует, как казак, а вышла замуж — конец, поблекла, завяла, тряпка тряпкой, грош цена.
— А я вам говорю, — заявила другая, — это беременность, и больше ничего. Моя младшая невестка — помните, какие у нее были щеки? — как только затяжелела, сразу высохла, врагам не пожелаю! Уверяю вас, это беременность.
— Ну и ну! — вставила Ентл. — Из ваших уст да Б-гу в уши! Хороша беременность! Когда увижу, тогда и поверю!
— Что ж тебе не верится? — перебила ее пожилая женщина. — Мы и не такое видали. Сидит молодуха годами — нет и нет детей, а Б-г поможет, и она пошла рожать, сыплет как курочка. С Б-жьей помощью, Злата, в будущем году будем у вас на рождении сына.
— Аминь! — ответила Злата. — Добрый человек благословляет — кошка моется.
Никто не знал, что с Эстер. Видели только, что она чахнет, худеет с каждым днем, тает как свеча.
Алтер не жалел полтинника на лекаря. Доктор Юдл приходил, осматривал Эстер и говорил: «Она попросту нездорова. У нее болит сердечный «лист» и под ложечкой жмет»; велел ей пить рыбий жир, шалфей, липовый цвет и разные другие травы, советовал также не простужать кашля. «Если кашель простудишь, — говорил он, — это очень нехорошо». Юдл рекомендовал ей пить побольше молока, есть много масла и иметь всегда под рукой хорошую настойку. Словом, не отказывать себе ни в чем. Эстер выполняла все его наказы, но по-прежнему таяла как свеча. И никто не знал, что с ней.
Кантор Шмулик давно уже лежит на новом кладбище. В Мазеповке стало еще больше голодных — прибавилась одна вдова и несколько детишек. Конечно, о них пекутся: Брайна, старшая сестра Златы, и еще одна благодетельница отправляются с платком по городу и собирают пожертвования для канторши и ее потомства.
Переле осталась вдовой при живом муже, но живется ей, как говорят, неплохо. Денег у нее много, и она каждый год ездит в Франценсбад. Отцу ее, Мееру Зайчику, приходится туго, пока он не вырвет у нее сотнягу. «Как из пасти у собаки», — говорит жена его Малка.
У горничной Лейцы с любовью вышло неладно. Ее жених Лейви-Мотл, носивший длинные штаны и сапоги с калошами, бессовестно выманив у нее деньги, нашел себе другую невесту, без оспин. А несчастная Лейца, прослужив еще года три горничной, вышла за сапожника. Увлекательные «романсы» она уже давно забросила. Живется ей недурно — она сама себе хозяйка. Недостает ей только коровы. Она послала своей «мадам» обстоятельное письмо, где просила у бывшей хозяйки помощи. Но ответа от нее не получила и по сей день.
— Сходи-ка опять к писарю Гензлу, — говорит ей муж Генех. — Пускай напишет письмо подлинней. Может, то было слишком коротким.
Сват Калмен еще жив. Он очень стар и совсем глух. Но в голове у него все еще бродят мысли о свадьбах, помолвках, обручениях. Ему еще являются во сне засидевшиеся парни, перезревшие девицы, вдовы, разводки.
Гедалья-бас разъезжает где-то с седлецким кантором. Он все приглядывается, не пошлет ли ему Б-г опять какого-нибудь Иоселе-соловья. Однако чудеса нынче кончились, и такого соловья ему уж не найти.
Городок Стрищ стоит на том же месте, а Берл-Айзик теперь состоятельный хозяин, владелец собственного дома и лавки. Зимой он носит шубу на лисьем меху, и в синагоге у него место у восточной стены. В местечке он — целая шишка. «Наш Берл-Айзик!» — говорят здесь о нем.
В местечке Макаровке много лет подряд можно было встретить на улице или в синагоге высокого, худощавого человека. Поверх расстегнутой рубахи он носил большой желтый талескотн, его редкие волосы покрывала странного покроя шляпа. Горло у него было всегда повязано теплым шарфом, глаза прикрыты синими очками, на одной ноге был ботинок, на другой сапог. Он заходил в первый попавшийся дом, не говоря ни слова омывал руки и, сотворив молитву, садился за стол, ожидая, когда ему подадут что-нибудь поесть. А поев, он опять творил молитву, вставал и безмолвно уходил прочь. Очень редко он говорил с кем-нибудь. Но еще реже становился лицом к стене и начинал петь, но так чудесно, так замечательно, с таким чувством, так мастерски, что прохожие бросали все дела и останавливались послушать, как «сумасшедший изображает кантора». Однако человек этот очень редко допевал до конца. На самом интересном месте, забравшись на самые верхи, рассыпавшись трелями, он вдруг, бывало, захохочет, начнет мяукать кошкой, лаять по-собачьи, а то захлопает в ладоши, как петух крыльями, и глуповато закричит — «кукареку!» Все прямо-таки мертвели при этом.