Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем не менее относительно причин, обусловивших исчезновение убоины, мнения разделились. Пошехонцы-горланы, те, которые на вечах голос имели, утверждали, что беда в том, что все Пошехонье поголовно чуть не двадцать лет кряду в эмпиреях витало, а что под носом у него делается, не видело. И что, следовательно, ежели от эмпиреев вполне отрезвиться, то и опять свиньи с утками все улицы запрудят. Но бабы пошехонские с этим не соглашались. «Что-то мы об эмпиреях не слыхивали, — возражали они, — а вот что народ нынче слаб стал, последнюю тряпку из дому в кабак тащит, так это мы знаем. Курочка-то еще не снеслась, а уж «он» над нею стоит; норовит, как бы яичко-то тепленькое к кабатчику снести!»
— Дуры вы, дуры! — кричали на них мужики-горланы, — много вы смыслите! Кабы мы в кабак не ходили, откуда бы казна-матушка деньгами разжилась?
— Казна-матушка сама знает, где раки зимуют, — огрызались бабы, — и без вас пропойцев довольно найдется! А вы побольше работайте да баб, с пьяных глаз, поменьше калечьте!
Но находились и такие, которые говорили: «От эмпиреев и от вина — от всего отрезвиться не штука; но вот штука: что потом делать? Трезвому-то на голодный желудок, пожалуй, и еще тошнее покажется — как тогда поступить?»
Ввиду этих разногласий всяк начал предлагать свое. Одни говорили, что надо элеваторы устроить; другие: «Устроим элеваторы — пойдет воровство». Одни говорили: «Транзит закрыть надо»;* другие: «Закроется транзит — пойдет воровство». Одни говорили: «Всему причина Финляндия»*; другие возражали: «Тронь Финляндию — пойдет воровство!» Словом сказать, выходило так: что ни придумай — везде окажется воровство. Но ни толку, ни убоины не выходило. Насилу-насилу старики угомонили расходившихся горланов.
— Уймитесь, атаманы-молодцы! — усовещивали они, — того гляди, вы все Пошехонье вверх дном перевернете! Прежде чем об элеваторах-то думать, спросите-ка себя: точно ли вы все отрезвились? нет ли еще за кем блох?
Этого же мнения был и Скоморохов.
«Старики наши правы, — писал он на другой день после приключения с Рыжим, — хотя отрезвление и провозглашается у нас бесспорно совершившимся фактом (не он ли, бессовестный, несколько дней тому назад и провозгласил это!), но действительно ли мы все отрезвились — на это и ныне никто, по совести, утвердительно ответить не может. Напротив, можно скорее ожидать отрицательного ответа, а вчерашний случай с Иваном Рыжим как нельзя убедительнее доказал это. Мы не отрицаем, что здравый смысл пошехонцев и на сей раз восторжествовал, но тот же здравый смысл должен был подсказать им, что Рыжий не мог злоумышлять один, без пособников и укрывателей, а между тем где эти пособники и укрыватели? Мы их не видим по той простой причине, что никто их не искал. Нет, господа! одной жертвы недостаточно! Как ни прискорбно сознавать, что общее благо достигается только ценою человеческих жертв, но так как исторический опыт возвел это правило на степень аксиомы, то не следует уже останавливаться ни перед количеством, ни перед качеством жертв. Многие полагают, что принадлежность к «интеллигенции», как смехотворно называют у нас всякого не окончившего курс недоумка, обеспечивает от исследования, но это теория несправедливая. Это теория, отживающая свой век и совершенно неприменимая в таком глубоко-демократическом обществе, как пошехонское. У нас исключение в этом смысле могут составлять лишь те «особливо отмеченные», которых имена слишком неразрывно связаны с историческими судьбами Пошехонья, или же те, кои постоянным трудом и отличными способностями приобрели выдающиеся по своим размерам материальные средства. Но и эти исключения допускаются единственно потому, что описанные выше качества заключают сами в себе достаточный залог благонадежности. Затем все, богатые и бедные, знатные и незнатные, интеллигентные и неинтеллигентные, все должны подлежать исследованию. И чем больше приведет за собой это исследование искупительных жертв, тем действительнее будут результаты».
Прочитавши эту передовицу, сильнейшие из горланов сейчас же пристроились к сонму «особливо отмеченных» и затем устранили себя от дальнейших хлопот по части отрезвления. Испытывать же и истреблять друг друга остались горланы средние да та безымянная «горечь», которою кишели пошехонские пригороды и солдатские слободки.
Поэтому третье пошехонское вече, состоявшееся у каланчи, было уже далеко не столь блестяще, как два предыдущие. Собралась по преимуществу рвань и дрань. Обманутые насчет плодотворных последствий вчерашней расправы с Иваном Рыжим, оставленные Мазилкою и не сдерживаемые «особливо отмеченными» людьми, пошехонцы всецело поддались злобным внушениям Скоморохова, который, как и накануне, гоголем мелькал во всех местах и с пеной у рта взывал к отмщению. Он сам не отдавал себе отчета, во имя чего он взывает, но чувствовал, что, по мере того как с его языка срываются проникнутые ядом слова, сердце его все больше и больше лютеет. И сердце у него было порожнее, и ум подобный упраздненной храмине, так что лютость во всякое время отыскивала в них свободное убежище и оттуда управляла всеми его действиями.
Прислушиваясь к его речам, пошехонцы и с своей стороны постепенно лютели. О вчерашней боязни взаимного самообличения не было уже и речи; напротив того, какая-то беззаветная смелость овладела всеми умами. Казалось, все понимали, что конец неизбежен и что ежели после этого «конца» уцелеют лишь немногие, зато у этих немногих будут и элеваторы, и транзит, и щи с убоиной.
Некоторое время в толпе раздавалось только глухое рокотание, но наконец атаманы-молодцы не выдержали и заговорили все разом. Сначала раздались праздные слова, потом пошли в ход лжесвидетельства, а затем загремела и клевета. Клевета и по головам шла, и по земле ползла, и по-собачьи лаяла, и по-змеиному шипела, настигая и уязвляя всякого, кого по пути заставала врасплох. И по мере того, как она разливала свой яд, толпа убывала и редела. Но не в бегстве обретали пошехонцы спасение от нее, а на месте таяли.
Явление это было так поразительно, что не могло не обратить на себя внимания Мазилки. Заметив, что ревизские души неведомо куда исчезают, он совершенно основательно встревожился, встретившись лицом к лицу с вопросом: «Ежели людишки друг друга перебьют без остатка, кто же будет чинить исполнение по окладным листам?»
— А вы бы не всяко лыко в строку, атаманы-молодцы! — крикнул он с вышки каланчи, — пошпыняли друг дружку — и будет! Прочее можно и простить!
В третий раз ворота съезжего дома заскрипели, и в третий раз обильная струя воды окатила расходившихся вечевых людей.
Хоронили Ивана Рыжего. Четыре мужика, с белыми новина́ми через плечо, через весь город несли к кладбищу сосновую домовину, в которой лежала жертва фантастического пошехонского отрезвления. Сначала за гробом шла только молодая вдова Рыжего с сиротами, но по мере того, как погребальное шествие подвигалось к центру города, толпа за гробом росла и густела. Рыжий женился всего пять лет тому назад, но имел уже четырех детей и был в семье единственный добытчик. Вдова его, красивая и кроткая женщина, в одночасье потеряла и мужа, и кормильца. Она усиливалась не плакать, но слезы сами собой лились из ее глаз; она сдерживала рыдания, но тяжкие, задушенные вопли сами собой вырывались у ней из груди. Она, очевидно, изнемогала от горя и боли, но так как ноша̀тые шли шибко, то и она спешила за ними, спотыкаясь и неся в одной руке полуторагодового ребенка, а другою рукой волоча за руку трехлетнюю девочку, которая с трудом поспевала за нею (грудной ребенок оставлен был дома под надзором старшей сестренки).
Зрелище было необыкновенно унылое и само по себе, и по обстановке. Осеннее небо, отягченное серыми облаками, так низко опустилось над городом, что, казалось, собиралось его задавить. Из облаков сеялся мелкий, но спорый дождь; навстречу шествию дул холодный ветер, который крутил и захлестывал старенький покров, лежавший на домовине. Толпа шла за гробом угрюмая и сосредоточенно-безмолвная. Только «особливо отмеченные» люди не присоединились к кортежу, но и они выходили из домов и набожно крестились. Мазилка, с своей стороны, почтил память умершего тем, что вышел на площадь во главе пожарных и сделал шествию под козырек.
Сознавала ли толпа в эти скорбные минуты, что смерть Рыжего дело ее рук, анализировала ли она этот факт, мелькал ли перед нею призрак потрясенной совести — для нее самой эти вопросы были загадкой. Скорее всего, она чувствовала себя под гнетом безотчетной и безысходной тоски, которая захватила ее всю, со всех сторон, которая истребила в ней мысль, забила воображение. Вчера, под наитием тоски, температура ее поднялась до истерического бешенства; сегодня то же самое наитие разрешилось упадком духа, унынием, бессилием. И что всего важнее, толпа даже не искала в самой себе помощи против удручающего ее чувства, а только беспокойно озиралась, как будто желая засвидетельствовать, что ее насквозь пронизала какая-то безымянная боль.