Камо грядеши (пер. В. Ахрамович) - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя мысли его были заняты Лигией, а внимание — отыскиванием ее среди громадной толпы, он не мог не видеть тех странных и необычных вещей, которые происходили вокруг. Но вот в костер было брошено еще несколько факелов, красный свет залил кладбище, и в эту минуту из гипогея [41] вышел старик, одетый в плащ с капюшоном, не закрывавшим, однако, головы. Он встал на камень, лежавший близко от костра.
Толпа заволновалась при виде старца. Виниций услышал поблизости шепот: "Петр! Петр!.." Некоторые встали на колени и протягивали к нему руки. Наступила такая тишина, что слышался треск угольев в костре, отдаленный стук колес по Номентанской дороге и шум ветра в пиниях, растущих около кладбища.
Хилон наклонился к Виницию и шепнул:
— Вот он — первый ученик Христа, рыбак!
Старец поднял руку и благословил знаком креста собравшихся, которые теперь все опустились на колени. Виниций с товарищами, чтобы не выдать себя, последовали примеру других. Молодой человек не мог разобраться в своих впечатлениях; ему казалось, что человек, стоявший на камне, — и очень прост, и в то же время необыкновенен, и главное, необыкновенность его вытекает из простоты. На голове старика не было митры, не было дубового венца на челе, не было ни пальмы в руке, ни золотой таблицы на груди, не было ни белых одежд, ни усеянной звездами ризы — словом, ничего, что отличало жрецов Востока, египтян, греков или римских фламинов. Виниция снова поразила эта печальная простота, как и в пении христиан. Этот "рыбак" совсем не был похож на верховного жреца, опытного в обрядах, — он казался достойным веры, простым, искренним свидетелем, который пришел издалека, чтобы поведать людям какую-то правду, которую он видел воочию, которой касался, в которую уверовал, как верят в действительность, и полюбил именно потому, что уверовал. В лице его была такая сила убеждения, какой обладает сама истина. И хотя Виниций был скептик и не хотел поддаться этому обаянию старца, он все же поддался какому-то лихорадочному любопытству услышать, что скажет товарищ таинственного Христа и в чем заключается учение, исповедываемое Лигией и Помпонией Грециной.
Петр начал говорить. Сначала он говорил, как отец, который наставляет детей и учит, как им следует жить. Он советовал отречься от роскоши и богатства и любить нищету, истину, чистоту нравов, терпеть обиды и преследования, слушать старших и повиноваться властям, беречь себя от измены, суесловия, оговоров и давать пример правильной жизни не только друг другу, но и язычникам. Виниций, для которого добром было лишь то, что возвращало ему Лигию, а злом все, что вставало между ними как препятствие, задели и раздражили некоторые из этих советов; ему казалось, что, наказывая чистоту и борьбу со страстями, старец этим не только дерзает осудить его любовь, но и восстановляет Лигию против него и укрепляет ее в упорстве. Он понимал, что если она находится здесь и слышит эти слова, то, принимая их к сердцу, она в настоящую минуту должна думать о Виниций, как о враге этого учения и человеке злом. При этой мысли он почувствовал злобу: "Что нового узнал я? — говорил он в душе. — Так вот оно, новое учение! Каждый слышал это, каждый знает. Нищету и малые потребности советуют и циники, добродетели учил Сократ, как вещи старой, но доброй; любой стоик, хотя бы Сенека, у которого пятьсот столов лимонного дерева, советует умеренность, говорит о правде, терпении в бедах, стойкости в несчастьях, — и все это как старый хлеб, который едят мыши, но не хотят есть люди, потому что он испортился от времени!" И наряду с гневом Виниций почувствовал разочарование, он ждал каких-то волшебных, неведомых таинств, думал, что услышит замечательного своим красноречием ритора, — и вот пришлось ему теперь услышать такие простые, лишенные пышной красоты слова. Его удивляли тишина и глубокое внимание, с каким слушала старика толпа. А старик продолжал говорить этим людям о том, что они должны быть добрыми, тихими, справедливыми, нищими и чистыми не для того, чтобы вести спокойную жизнь здесь, на земле, но чтобы после смерти вечно жить с Христом, в великой радости, великой славе, каких никто не имел на земле. И здесь Виниций, хотя и был только что настроен враждебно к словам старца, не мог не признать, что есть разница между этим учением и доктриной стоиков, циников и других философов, потому что те проповедывали добро, как нечто разумное и полезное в жизни, а старец обещал за добро на земле бессмертие, к тому же не жалкое бессмертие под землей, скучное, пустое, — а великолепное, равное жизни богов. Он говорил о нем как о чем-то несомненном, поэтому добродетель приобретала необыкновенно большое значение, горести жизни казались чем-то ничтожным, — потому что временно страдать ради великого счастья — это совсем не похоже на страдание, которое является лишь законом природы. Старец говорил дальше, что добродетель и правду следует любить ради их самих, потому что высшим вечным благом и высшей добродетелью является Бог, — кто их любит, любит Бога и через это становится его возлюбленным сыном. Виниций не совсем понимал это, но он знал раньше, из слов Помпонии Грецины к Петронию, что Бог, по мнению христиан, един и всемогущ, поэтому, услышав теперь, что он есть также высшее добро и высшая истина, он невольно подумал, что в сравнении с таким Демиургом Юпитер, Сатурн, Аполлон, Юнона, Веста и Венера — какая-то жалкая крикливая шайка, в которой каждый заботится лишь о себе и своей выгоде. Великое изумление охватило юношу, когда старец стал поучать, что Бог является также и высшей любовью, поэтому кто любит людей, тот исполняет первую заповедь Божью. И недостаточно любить лишь своих соплеменников, ибо Богочеловек пролил кровь за всех людей и даже среди язычников нашел таких избранных, как Корнелий-центурион; недостаточно любить лишь тех, кто творит нам добро, ибо Христос простил евреям, которые предали Его на смерть, и римским воинам, которые распяли Его, — поэтому нужно не только прощать причинившим нам злое, но любить их и платить добром за зло; недостаточно любить добрых, нужно любить и злых, ибо любовью лишь возможно устранить зло. При этих словах Хилон подумал про себя, что его работа пропала и Урс ни за что не решится убить Главка ни в сегодняшнюю ночь, ни в какую-либо другую. Но его тотчас утешила мысль, что и Главк не убьет его, хотя бы и узнал при встрече. Виниций не думал теперь, что в словах старца нет ничего нового; он с изумлением спрашивал себя: что это за Бог? Что это за учение? Что это за народ? Все услышанное не умещалось в его голове. Новый мир понятий раскрылся перед ним. Он чувствовал, что, прими он это учение, и пришлось бы отказаться от своего мышления, привычек, характера, всей своей природы, все это сжечь на костре, исполниться новой жизнью и совсем новой душой. Учение, велевшее любить парфян, сирийцев, греков, египтян, галлов, британцев, прощать врагам, платить им добром за зло, любить их, показалось ему безумным; и в то же время казалось, что в самом безумии есть что-то более могущественное, чем во всех философских системах старого мира. Он думал, что учение это неприменимо к жизни, а потому является божественным. Он отвергал его и чувствовал, что оно исполнено благоухания, как луг, покрытый цветами, и кто раз вздохнул этот аромат, должен забыть обо всем другом и всю жизнь тосковать по нему. Не было в нем ничего реального, и вместе с тем реальность в сравнении с ним кажется чем-то жалким, на чем не стоит останавливать мысли. Его окружали какие-то неизмеримые пространства, какие-то громады, какие-то тучи, кладбище это казалось убежищем безумцев, но вместе с тем и таинственным и страшным местом, где словно на мистическом ложе рождается нечто, чего до сих пор не было в мире. Он представил себе ясно, что говорил старец о жизни, истине, любви, Боге, — и мысли его ослепли от блеска, как слепнут глаза от непрерывно сверкающих молний. Как всегда у людей, для которых жизнь обратилась в одну страсть, он думал о всем этом применительно к своей любви, и при блеске молний он ясно понял одно: если Лигия присутствует на этом собрании, если она исповедует это учение, слушает и понимает старца, она никогда не будет его любовницей. В первый раз он почувствовал, что, если даже отыщет ее, все же она для него потеряна. Ничего подобного не приходило ему в голову до сих пор, да и теперь он не мог себе объяснить этого, потому что не была это определенная мысль, а какое-то смутное чувство невозвратной утраты и несчастья. Его тревога тотчас сменилась гневом против христиан вообще, и особенно против старика. Этот рыбак, которого он счел по первому впечатлению за простеца, внушал теперь Виницию страх, казался таинственным роком, решающим неумолимо и трагически судьбу трибуна.
В костер было брошено еще несколько факелов, ветер перестал шуметь в пиниях, пламя возносилось легко вверх, тонким острием, к искрящимся в чистом небе звездам, а старец, вспомнив о смерти Христа, говорил теперь только о Нем. Все затаили дыхание, и наступила такая тишина, что почти можно было расслышать биение сердец. Этот человек видел и рассказывал теперь, и каждое мгновение запечатлелась в его памяти так сильно, что, закрыв глаза, он, казалось, продолжал созерцать действительность. Он рассказывал, как, вернувшись с Голгофы, они просидели с Иоанном два дня без сна и пищи, убитые печалью, тревогой, страхом, сомнениями, размышляя о том, что Он умер. О, как тяжело было, как тяжело! Наступил день третий, и день осветил стены, а они вдвоем с Иоанном сидели у стены без совета и надежды. Клонило ко сну (потому что они не спали и в ту памятную ночь), но они снова начинали плакать и горевать. Когда взошло солнце, прибежала Мария из Магдалы, задыхаясь, с распущенными волосами, и крикнула им: "Взяли Учителя!" Услышав, они вскочили и побежали к гробу. Молодой Иоанн прибежал первым, но боялся войти. И лишь когда их было трое у входа, он, рассказывающий, вошел внутрь и увидел на камне пелены, но тела не нашел.