Со щитом и на щите - Анатолий Димаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А еще нас мучила жажда. У нас давно уже почернели, потрескались губы, голоса стали хриплыми и чужими. Мы больше молчали: каждое слово обдирало рот и ранило горло.
Бредили водой. Темной колодезной водой, светлой ключевой водой, от которой ломит зубы, бредили водопадами, реками воды, которую мы пили бы без конца. Вода струилась перед глазами, вода журчала вокруг, вода била тугими струями водометов… и сразу же исчезала, как только мы к ней приближались. Вместо нее возникала растрескавшаяся серая земля, сухие стебли пшеницы — жестокая реальность, от которой можно было сойти с ума.
Меня, как и моего раненого товарища, к тому же донимал жар, все тело пылало огнем. Скованная пересохшими, затвердевшими от крови бинтами рука горела все сильней и сильней — огонь полз уже по плечу, разливался по всему телу. Хотелось содрать бинты, чтобы хоть немного остудить руку, а то вовсе оторвать ее, избавиться от нестерпимой муки. Время от времени я не выдерживал и стонал — от боли, от острой жалости к себе, и Вано, оборачиваясь ко мне, с трудом выговаривая слова, успокаивал:
— Потерпи, дарагой, потерпи… Скоро дайдем…
Я умолкал. Сжимал зубы и молчал. И порой казалось, что в уголках моих губ проступает такая же розоватая пена, как у капитана. Хотелось вытереть губы, но я не решался: в моей левой руке, крепко зажатая, дремала граната. Но нет, не дремала! Все время настороженная, все время напряженная, нацеленная на взрыв, она жала и жала мне на ладонь, на пальцы с тупой неумолимой силой. Как мне хотелось размахнуться и отбросить ее подальше от себя! Но Вано то и дело прикладывал палец к тоненьким усикам:
— Тс-с-с… Немцы…
И мы замирали. Припадали к земле, и каждому казалось, что под нами громко бьется чье-то испуганное сердце. Лежали и прислушивались, поскольку тщетно было что-либо увидеть в этой пшенице.
Иногда немцев мы слышали. Они переговаривались на своем языке и, конечно же, шли в полный рост, не сгибаясь в три погибели. Им некого было бояться, их не мучили раны, они не умирали от жажды. И у нас одновременно со страхом начинала накипать ненависть. Но страх был сильнее, поэтому мы лежали замерев. Лежали и ждали, пока немцы отойдут подальше.
Когда немцев не было и не было слышно, Вано хрипел:
— Пашли…
И мы тащились за ним…
Наконец мы совершенно выбились из сил. И когда опустились на прокаленную сухую земляную корку, на сухие стебли пшеницы, Вано сказал, раздирая запекшийся рот:
— Днем нам не выбраться…
Помолчав, прохрипел:
— Будем ждать ночь…
Мы отупело молчали. Ночь так ночь. Нам уже было все равно: идти ли и жариться на солнце или сидеть и жариться. Мы с ненавистью смотрели на солнце, в белесое раскаленное небо и тоскливо мечтали о тучах. Ну хотя бы небольшая, хотя бы махонькая тучка, чтобы хотя на минуту оказаться в тени…
И тут появился вражеский самолет. О том, что это был разведчик, я узнал позднее, повоевав на фронте, а тогда для нас это был просто одномоторный самолет с четкими крестами на фюзеляже и крыльях. Он пронесся над нами с оглушительным ревом, и Вано, накинув каску на голову, метнулся в сторону, а следом за ним побежали и мы. За короткое мгновение, пока самолет пронесся над нами, вражеский пилот успел нас заметить, даже, пожалуй, разглядеть, кто мы. Может, нас выдали каски, может, то, что мы сразу же бросились бежать, а может, и то и другое вместе, только самолет развернулся и помчался прямо на нас.
— Лажись! — отчаянно закричал Вано и первым уткнулся в землю.
И не успели мы упасть, как черная тень пронеслась над нами. Тугая струя воздуха склонила к земле пшеницу, ударила в лицо раскаленной пылью. Как по команде, мы снова вскочили на ноги, побежали что есть духу, так как самолет опять заходил по кругу. Мы бежали и падали, бежали и падали, глотая горячий воздух, и голова шла кругом, и сердце, казалось, вот-вот разлетится в клочья, а вражеский пилот все гонялся за нами. Он то мчался над полем, почти касаясь пшеницы, то свечкой взмывал вверх и оттуда коршуном падал вниз.
Наконец мы свалились с ног. Лежали, загнанные насмерть, со стоном вдыхали воздух, и немец, пожалуй, понял, что больше нас не поднимет. Тогда он зашел еще раз и ударил по нам из пулеметов. Сквозь гул, нарастающий рев до меня донеслось сухое короткое чавканье, мгновенно рядом зашипело, зачмокало, на сжатые плечи, втянутую голову, прямо в лицо сыпануло горячей землей. Впереди кто-то вскрикнул, я открыл глаза и увидел темные ямки, тянувшиеся ровной строчкой. Моя левая рука, сжимавшая гранату, лежала между двумя ямками, которые еще курились дымком.
Я отдернул руку, не удержался, опрокинулся на спину. И опять увидел самолет. Он падал прямо на меня, а по обе стороны нацеленного носа, на крыльях, танцевали острые огненные язычки. Снова зашипело, зачмокало, обсыпало землей — и теперь уже не вскрик, а дикий нечеловеческий вопль несся впереди меня. Кто-то кричал и кричал, и это надрывающее душу, бесконечно-болезненное «А-а-а-а!» заполняло весь простор. Казалось, это кричит, бьется в конвульсиях смертельно раненное поле. Ибо человек не мог так кричать…
Когда самолет улетел, я, качаясь, поднялся. Противно дрожали колени, перед глазами раскачивалось окрашенное в красное поле, как залитое кровью. Черный тошнотворный клубок стоял в горле, а я не мог ни проглотить его, ни выплюнуть. Рот стянуло, как резиной…
Уже никто не кричал. Стояла тишина, как на кладбище.
Сначала я увидел Вано. Он все еще словно прятался от самолета, прикрыв голову каской, упав лицом на руки. Но на каске зияла рваная дыра, а земля вокруг чернела жирным пятном. И первые мухи ползали по этой кровавой луже, слетались и садились на каску, на забрызганные кровью руки.
Второй мой товарищ лежал немного дальше, перевернувшись на спину. Смертельная строчка прошила в первый раз ноги, а потом — живот. Он так и умер с раскрытым от крика ртом. Он истек этим криком, как истекают кровью. Он и сейчас продолжал безмолвно кричать, и застывший тот крик бился в черном провале рта. А из руки, из намертво сжатой ладони тоненькой струйкой стекала перетертая в пыль земля. И там, куда она ссыпалась, вырастала остренькая пирамидка. Она то поднималась вверх, то вдруг оседала. А земля сыпалась, сыпалась, сыпалась, бесшумно и жутко, словно убитый весь был наполнен этой пылью и истекал ею на хлебную ниву.
Я повернулся и пошел. Куда — не знал и сам. Чувствовал лишь необходимость двигаться, пока еще были какие-никакие силы в изнуренном, высохшем, казалось, до шелеста теле. Единственное, что смог осмысленно сделать, — сбил с головы каску. С ненавистью расстался с раскаленной посудиной, обручем стискивавшей голову. Шел не пригибаясь, не ломая ноги в коленях, потому что стало безразлично, увидят меня немцы или нет, убьют сейчас или немного позднее. Страх, владевший мной, исчез, и если б я наткнулся сейчас на немцев, то, не раздумывая, швырнул бы в них гранату.
Я плелся и плелся, а полю не было ни конца ни края: было оно такое же бесконечное, как и день, пылавший надо мной. Казалось, что после утреннего боя прошла целая вечность, что я уже неведомо сколько лет бреду в одиночестве. Время как будто застыло, уплотнилось в призрачной своей неподвижности, и я полз по нему издыхающей мухой.
Вечер застал меня все в той же пшенице. И когда солнце все же скрылось за горизонтом, а земля погрузилась в сумрак, я опустился на поле, вытянул измученное тело. Мне уже не хотелось пить, даже рука моя вроде стала меньше пылать огнем.
Зато хотелось спать. Никакая постель не казалась еще такой мягкой, как эта разогретая земля!
Но я не смел даже задремать. Не смел, не имел права, не мог! В левой ладони моей, под онемелыми пальцами, шевелилась граната. Она разбухала, она наливалась тяжестью, дозревая неминуемым взрывом. Металлический цилиндрик запальника неотступно и хищно следил за мной, чтобы при малейшей возможности выскользнуть из-под пальцев, выдернуть дужку, спустить боек. И я чувствовал, что он рано или поздно, а дождется своего: что могли значить мои пальцы в сравнении с металлом!
Все чаще мной овладевало желание размахнуться и зашвырнуть ее подальше-подальше. Пусть летит, пусть взрывается, пусть останется лишь страшным сном, что угнетал меня на протяжении бесконечно долгого дня. Но что-то было сильнее этого желания, и я знал, что буду нести ее, пока не пробьюсь…
Я вздрогнул. Я, кажется, задремал. Не заметил и сам, как прикрыл веки и провалился в сон…
Граната!!!
Даже не взглянув, почувствовал под ослабевшими пальцами выползающую дужку. Она освобождалась потихоньку и осторожно, она замирала каждый раз, когда я шевелился. Я сжал руку с такой силой, что из-под ногтей, казалось, брызнет кровь, и на мгновение замер, боясь вздохнуть. И только стучало сердце, подкидывая руку, что сжимала гранату.
Но вот наконец осмелился посмотреть. Глядел издалека, не решаясь поднести гранату к глазам, будто от того, что она взорвется у меня на груди, а не возле лица, могло что-то измениться. Цилиндрик заметно высунулся, но дужка, прихваченная двумя крайними пальцами, еще держалась.