Каприз Олмэйра - Джозеф Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он отправился к Наине, а Дэйн остался позади. Олмэйр подошел к дочери и несколько времени, стоя, глядел на нее. Она не открывала глаз, но, заслышав около себя шаги, тихо всхлипнула и прошептала: Дэйн!
Олмэйр колебался мгновение, потом опустился рядом с ней на песок. Не получая ни слова в ответ, не чувствуя прикосновения, она открыла глаза, увидала отца и быстро села, как бы пораженная ужасом.
— Ах, отец! — тихо шепнула она, и в этом слове прозвучало и сожаление, и страх, и зарождающаяся надежда.
— Я никогда не прощу тебя, Найна, — сказал Олмэйр совершенно бесстрастным голосом. — Ты вырвала у меня сердце в то время, когда я мечтал только о твоем счастье. Ты обманула меня. Твои глаза, в которых мне сияла сама истина, лгали мне, а сколько времени — про то ты сама всех лучше знаешь. Ты гладила мои щеки, а сама считала минуты до захода солнца, который должен был служить тебе сигналом для встречи с этим человеком!
Он умолк, и оба молча сидели рядом, глядя не друг на друга, а на беспредельный морской простор. Слова Олмэйра осушили слезы Найны, и взгляд ее сурово устремился на безбрежную синеву, прозрачную, спокойную и неподвижную, как самое небо. Он тоже смотрел на нее, но черты его утратили всякое выражение, и в глазах его не было жизни. Лицо его напоминало чистый лист серой бумаги, без следа волнения, чувства, рассудка, даже без признака самосознания. Все страсти — сожаление, горе, надежда или гнев — исчезли, стертые рукой судьбы, как будто все было покончено этим последним ударом и не было больше надобности ни в каких пометках. Те немногие люди, которые еще видали Олмэйра в течение остававшихся ему немногочисленных дней жизни, всегда бывали потрясены видом его лица, не отражавшего ничего из того, что происходило в душе самого человека; так немая стена тюрьмы скрывает грех, раскаяние, страдание, загубленные жизни под холодным равнодушием камня и цемента.
— А что прощать? — спросила Найна, не обращаясь прямо к Олмэйру, а словно рассуждая сама с собой. — Разве я не имею права прожить свою жизнь по-своему, как ты прожил свою? Ты хотел, чтобы я шла намеченной тобой дорогой; но не я виновата, что эта дорога закрылась предо мной.
— Ты ни разу не сказала мне, — пробормотал Олмэйр.
— А ты ни разу не спросил меня, — отвечала она, — и я думала, что ты такой же, как и другие, и что тебе все равно. Я одиноко несла воспоминание о моем унижении; мне незачем было говорить тебе, что оно постигло меня потому, что я твоя дочь. Я знала, что ты не можешь отомстить за меня.
— А между тем, — перебил ее Олмэйр, — я только об этом и думал! Я надеялся подарить тебе годы счастья за один короткий миг страдания. Я знал один только способ.
— Да, но он не был моим! — возразила она. — Как мог ты дать мне счастье, не дав в то же время жизни? Жизнь! — повторила она с неожиданным пылом, и слово это звонко пронеслось над морем. — Жизнь — значит могущество и любовь! — прибавила она тихим голосом.
— Это? — сказал Олмэйр и пальцем указал на Дэйна, стоявшего тут же и смотревшего на них с недоуменным любопытством.
— Да, это! — возразила она, прямо посмотрела в лицо отцу и тихо ахнула, впервые заметив неестественную неподвижность его черт.
— Лучше бы я задушил тебя своими собственными руками, — сказал Олмэйр без малейшего признака выражения в голосе. Так велик был контраст между его бесстрастием и невыразимой горечью его переживаний, что удивил даже его самого. Он спросил себя: кто это говорит? — и медленно осмотрелся вокруг, как бы ожидая увидать кого-то; потом опять устремил глаза на море.
— Ты говоришь так потому, что тебе непонятен смысл моих слов, — печально сказала она. — Между тобой и моей матерью никогда не было любви. Когда я вернулась в Самбир, то оказалось, что там, где я надеялась обрести мирное пристанище, царили ненависть, отвращение и обоюдное презрение. Я прислушивалась то к твоему, то к ее голосу. И тут я увидала, что ты не можешь понять меня: ведь я была частицей той женщины, которая являлась позором и печалью твоей жизни. Мне приходилось выбирать между вами, я колебалась. Почему ты был так слеп? Неужели ты не видел, как я боролась у тебя на глазах? Но когда явился он, то все сомнения исчезли, и я не видела ничего, кроме сияния голубого безоблачного неба.
— Я доскажу остальное, — перебил ее Олмэйр. — Когда явился этот человек, мне тоже засияли солнце и небесная лазурь. Гром ударил в меня с этого неба, и все вокруг меня сразу замолкло и померкло навеки. Я никогда не прощу тебя, Найна; я завтра же позабуду тебя. Я никогда не прощу тебя, — повторил он с машинальным упорством, а она свдела, опустив голову, как будто боялась взглянуть на отца.
Ему казалось чрезвычайно важным убедить ее в том, что он никогда не простит ее. Он был убежден, что в основе всех его надежд лежала его вера в нее, что ею вдохновлялось его мужество, его решимость жить и бороться и победить, наконец, ради нее. Теперь же вера его исчезла, загубленная ее же собственными руками, загубленная жестоко, вероломно, исподтишка, в самую минуту успеха. Среди окончательного крушения всех его привязанностей и чувств, среди хаотического смятения его мыслей, над смутным ощущением физической боли, похожей на жгучую боль от удара кнута, которая пронизывает все тело от плеч до пят, одна только мысль оставалась ясной и определенной — не прощать ей, одно страстное желание — забыть ее. Так понимал он свой долг перед самим собой, своей расой, своей почтенной родней, перед целым светом, потрясенным и выведенным из равновесия ужасающей катастрофой его жизни. Он ясно это видел и считал себя сильным человеком. Он всегда гордился своей непоколебимой стойкостью. И тем не менее ему было страшно. Она была для него всем. Что, если вдруг его любовь к ней подорвет в нем чувство собственного достоинства? Она была замечательной женщиной, — он это видел; все скрытое величие его собственной натуры, в которое он искренне верил, перешло в эту стройную девическую фигуру. В ней таилась возможность великих деяний! Что, если вдруг он прижмет ее к сердцу, забудет свой стыд, свой гнев, свое горе и — последует за нею? Что, если он переделает свое сердце — если не цвет кожи-и поможет украсить ей жизнь, поможет сделать так, чтобы существование ее протекало под охраной двух привязанностей, уберегающих ее от всякой беды? Что, если вдруг он скажет ей, что его любовь к ней сильнее, чем… — Я никогда не прощу тебя, Найна! — закричал он и бешено вскочил в ужасе, нахлынувшем на него при этих представлениях.
В последний раз в жизни он так возвысил голос. С этих пор он говорил всегда монотонным шепотом, точно инструмент, в котором от тяжелого удара со звоном порвались все струны, кроме одной.
Она встала с места и взглянула на него. Сила его возгласа утешила ее, принеся ей инстинктивную уверенность в его любви, и она схватилась за жалкие остатки этой привязанности с беззастенчивой жадностью женщины; ибо женщины ведь отчаянно цепляются за малейшие обрывки и обломки любви — всех родов любви, — как за что-то такое, что принадлежит им по праву и составляет самую сущность их жизни. Она положила обе руки Олмэйру на плечи, взглянула на него полунежно, полуигриво и сказала:
— Ты говоришь так потому, что любишь меня.
Олмэйр отрицательно замотал головой.
— Нет, любишь, — мягко настаивала она и, помолчав немного, прибавила: — И ты никогда меня не забудешь.
Олмэйр слегка вздрогнул. Она не могла сказать более жестокой вещи.
— Вон плывет сюда лодка, — сказал Дэйн, протянув руку по направлению к черной точке, появившейся на море между берегом и островком.
Все устремили взгляд на нее и молча ждали, покуда маленький челнок не пристал к берегу. Из него вышел человек и направился к ним, но в нескольких шагах от них он остановился в нерешимости.
— В чем дело? — спросил Дэйн.
— Мы получили ночью тайное приказание — увезти с этого острова мужчину и женщину. Женщину я вижу; но который из вас тот мужчина?
— Пойдем, радость очей моих, — обратился Дэйн к Найне. — Мы уезжаем, и отныне твой голос будет звучать только для моего слуха. Ты в последний раз говорила с туаном Путай, отцом твоим. Идем же.
Она поколебалась немного, глядя на Олмэйра, неуклонно смотревшего на море, потом медленно поцеловала его в лоб, и слеза — ее слеза — упала ему на щеку и покатилась по его неподвижному лицу.
— Прощай, — шепнула она и продолжала стоять в нерешимости, покуда он вдруг сам не толкнул ее в объятия Дэйна.
— Если у тебя есть хоть капля жалости ко мне, — сказал Олмэйр так, как если бы повторял затверженный урок, — то уведи эту женщину.
Он стоял очень прямо, откинув назад плечи, высоко подняв голову, и следил за тем, как они спускались, обнявшись, к берегу бухты по направлению к челноку. Он смотрел на следы их шагов, запечатлевшиеся на песке, наблюдал за их фигурами, облитыми резким светом отвесных лучей, сильным и дрожащим, как триумфальный возглас медных труб. Он смотрел на смуглые плечи мужчины, на опоясывавший его красный саронг, на высокую, стройную, ослепительную фигуру, которую тот поддерживал. Он смотрел на белое платье, на струящуюся по нему массу черных волос. Он смотрел на то, как они садились в лодку, как челнок все уменьшался и уменьшался в отдалении, — смотрел с бешенством, отчаянием и сожалением в душе. Но лицо его было спокойно, как у статуи Забвения. И, хотя душа его разрывалась на части, Али — теперь проснувшийся и стоявший рядом со своим хозяином — подметил в его чертах выражение людей, живущих в том безнадежном покое, который только слепота может придать человеческому лицу.