Ницше и нимфы - Эфраим Баух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Понятие об интеллектуальной краже было выше их понимания.
В моем апокалипсическом сознании эта масса виделась мне завтрашним днем человечества. Даже богатые одежды не могли скрыть в них агрессивности и обыкновенного хамства. Я же был полон идеями новой книги, которая зародилась как плотина на пути этой массы.
Первый толчок ее зарождения произошел в том же лесу, у довольно крутого порога реки. За несколько десятков метров до порога поток вод, текущий гладко, спокойно и цельно, словно предчувствуя падение, начал торопиться, бурлить, изгибаться струями, подобно пульсирующим венам.
Что это было? Предчувствие падения? Предчувствие грандиозности ожидаемой новой жизни? Выход из такой приятной глазу, но сковывающей смертельно тиши да глади?
Не таково ли предчувствие прорыва к свободе? Боли нового рождения?
Глава седьмая
Вирус тирании и раболепия
74Сегодня утром я проснулся в своей палате-камере как громом пораженный. Я понял источник болезни, намеревающейся сжить меня со света. Мне он казался вирусом гениальности.
На самом же деле, это — вирус тирании и раболепия.
Вагнер заразился этим вирусом от Шопенгауэра. Ничем новым не обогатив его философию, Вагнер приладил ее к своим операм упрощенной и уплощенной. Музыка своим громом и флёром прикрывала скудость философского вклада.
Звучит цинично, но Вагнеру было проще, чем, положим, мне. Его тиран Шопенгауэр был уже по ту сторону жизни, застыл памятником: к нему достаточно было изредка приносить венки.
Я же, в пылу юношеского обожания, воспринимал велеречивые тирады Вагнера, как облатку на язык из рук пастыря.
Ведь поначалу наши отношения носили явно какой-то сверхчеловеческий характер. И это, казалось, должно было нас охранять от отчаяния в случае их краха. Вагнер был старше меня на тридцать один год, то есть по возрасту годился мне в отцы. По сути, у него вообще не было друзей. Ими он называл тех, кто становился ему слугой. А отдалившийся от него или, не приведи Бог, отвергнутый им, отвернувшийся от него, немедленно зачислялся в категорию врагов.
Я вовсе не был первым, который отвернулся от него. И я не могу приписать себе пальму первенства в открытии его тиранической, я бы даже сказал, страсти — использовать окружающих его людей в своих самых меркантильных интересах. Другие раньше меня раскусили его и проклинали за власть, которую он обрел над ними.
Я никогда Вагнера не проклинал. Для меня дни в Трибшене были одними из лучших и светлейших в моей жизни.
И сейчас открою секрет лишь этой записи: я бы тогда не посмел этого озвучить, чтобы не оскорбить память моего любимого отца и его поколения. Но про себя, без ложного высокомерия и самовосхваления, я знаю, что равен Вагнеру, если не выше его в интеллектуальном отношении. Меня втайне потрясал, а позднее просто смешил сумбур его философских выкладок, который с годами становился все более очевидным.
При всей моей заносчивости и хвастливости, я отлично знаю степень моей гениальности, ничего к ней не прибавляя и ничего не убавляя.
И все же, еще и сейчас, в эти скорбные минуты моего жалкого существования, меня не оставляет мысль, что хотя нас разделяет — меня по эту, его по ту сторону — разный подход к пониманию философии жизни и природы наших чувств, мы все еще остаемся соединенными.
Так соединены в едином круговороте мертвые с живыми, и образовавшийся — теперь уже навечно — разрыв в этом духовном мире держит нас вместе.
Любая тирания, физическая или ментальная, завершается кровью.
Это может быть массовое кровопролитие людей, не желающих подчиняться причудам тирана.
Это может быть кровоизлияние — малое, приводящее тирана в Дом умалишенных, тут даже не нужен какой-либо намек.
Это может быть кровоизлияние большое, которое унесет окончательно уверовавшего в свое бессмертие и гениальность тирана попросту на тот свет, по ту сторону добра и зла, так сказать, сотрет его с лица земли грубым, жестоким, но справедливым, лишенным даже грана милосердия, сапогом реальности.
Любое творческое существо, будь оно композитором, писателем, а особенно, философом, даже самым травоядным, носит в себе ядовитые семена, из которых в определенной среде может возникнуть и развиться вирус тирании и раболепия.
Они возникают парно, и потому весьма устойчивы.
И когда я очнулся от чар Вагнера, исполнявшего одновременно роль волшебника и змея, я был уже глубоко инфицирован этим вирусом тирании и раболепия.
И опять я должен был, теряя сознание, на грани жизни, выкарабкиваться из ямы, но само мое заточение в эту каторжную обитель говорит о том, что я не совсем излечился от этого вируса.
Вирус этот очень опасен. Под его влиянием сам становишься тираном, требующим от якобы друзей, а, по сути, подпавших под твою власть, раболепия.
Разве я не вел себя как тиран в отношении того же Ромундта?
Именно поэтому я остро переживал его решение таким невероятным способом вырваться из-под моей тирании — стать католическим священником.
Философы, похваляющиеся своей свободой, инфицированы этим вирусом гораздо глубже, чем простая масса. Они прикрывают свою животность, все низменные черты своей натуры, высокими материями.
Ослепленные собственными открытиями, они не замечают, а может быть, намеренно скрывают якобы новые пути, которые, в конце концов, вливаются в единую, старую, протоптанную веками, колею, ведущую в Ад. Конечно, приятно вспоминать лучшие, я бы сказал, молочные часы дружбы и, не побоюсь произнести это слово, — любви.
Но от этого горечь истины становится еще невыносимей.
Так оно — все, начинающееся светло и даже лучезарно, разрушается вирусом тирании и раболепия, и приносимая им болезнь — неизлечима.
Стоит произнести слово «любовь», как передо мной сразу же возникает облик Лу.
Вот, пример двух понимавших друг друга существ, как никто, во всяком случае, в моей жизни, но зараженных тем же вирусом тирании и раболепия и, по сути, столкнувшихся лбами.
Каждый из нас был тираном: она — моим, я — ее.
Но я, в силу своего слишком деликатного характера, не смог, хотя сдерживался изо всех сил, подавить в себе по отношению к ней вирус раболепия. Она же что-то лепетала о неком новом опыте дружбы между мужчиной и женщиной.
Я действительно думал, что дружба является некой предваряющей формой любви, но в более чистом виде. Я даже развивал перед ней по привычке целую теорию о том, как представляется мне дружба.
Сначала это взаимное влечение, возникающее из общих убеждений.
За ним следуют нескрываемое взаимное восхищение, и даже прославление. Но эти патетические вещи, в силу самой своей природы, длятся недолго, порождают с одной стороны, недоверие, а с другой — сомнение. Идеи друга, еще вчера казавшиеся гениальными, внезапно воспринимаются подобием пустой оболочки и вовсе не говорят о его превосходстве. Разрыв неизбежен и с ним приходит истинное страдание..
Всего-то прошло три года со времени разрыва с Вагнером.
И я понял, хотя так и не смог разобраться, что тяжелее, — разрыв с Вагнером из-за разности душ, или с Лу — из-за их сходства.
Однажды, в присущем мне время от времени приступе откровенности, я сказал ей, сам удивляясь тому, что единственная разница между нами — в возрасте. Ведь мы живем одинаково и чувствуем одинаково.
Она, всегда уверенная в себе, кажется, впервые смутилась и сказала, что когда люди такие одинаковые, как мы с ней, они страдают от своих различий.
Потом она это сказала в письме Паулю Ре, который тогда, еще в период нашего общения, повторил это мне, и я был удивлен тем, насколько это ее задело, если она не поленилась повторить это в письме Ре.
Так в это печальное, но я бы сказал, роковое утро в этом, обступающем гибелью со всех сторон доме умалишенных, передо мной соединились все три случая разрыва, порожденного вирусом тирании и раболепия.
Может показаться, что Ромундт не идет в сравнение с двумя другими случаями, но пережил я его не с меньшей отдачей и болью. Напрасно я искал спасения от тирании и фальши Вагнера в искренности Лу. Она оказалась еще большим тираном. Столкнулись две тирании — моя и ее.
И, конечно, женщина победила.
75О, боги, перед моим взором ясновидца, которому, в силу своей близорукости, я не очень доверяю, но с невероятно убедительной силой возник сейчас во сне или дреме приближающийся век, почти смертельно охваченный вирусом тирании и раболепия.
Это был невнятный, но неотступный, дремлющий вирус, охватывающий целиком — неощутимо, но устойчиво — душу человеческую целых наций, вне границ и мировоззрений, вспыхивающий болезнью рабства и превращающий время существования не в «минуты роковые», а в годы, а то и в целые века.