Александр III - А. Сахаров (редактор)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда выстрел Березовского сыграл для Франции роковую роль: в начавшейся через три года войне Россия держала нейтралитет. Выиграла Пруссия, Франция была повержена и поплатилась Эльзасом и Лотарингией…
Теперь в полутёмной спальне с задёрнутыми шторами царь шептал любимой:
– Я долго думал о своей судьбе в тот злосчастный июньский день. И поздно вечегом, совегшенно один, отпгавился к знаменитой фганцузской гадалке…
Она приняла его в комнатке-«бомбоньерке»[97], наполненной благовониями, от которых сладко кружилась голова. Колдунья поразила его. Это была мумия с пергаментной кожей, запавшим ртом и носом Бабы Яги, но в искусном maquillage[98] и в платье от Le bon samaritain[99]. Разноцветные свечи бросали блики на большой шар в таинственном полумраке комнаты. Казалось даже, что то был не шар, но сгусток воды или даже воздуха, трепетавший, зыблющийся. Большой чёрный кот с шипением вышел из шара и растворился в стене.
На своём изысканнейшем французском языке царь сказал ведьме:
– Я хочу знать свою судьбу. В этом кошельке сто золотых…
– Да, господин… – Гадалка впилась в него взглядом, горящим словно из прорезей белой подрумяненной маски.
– Но пгежде я должен пговегить вас, вашу силу! – твёрдо заключил император. – Опишите мне моего покойного отца.
Ведьма отвернулась и подошла к шару. Она стала делать пассы руками, и царю почудилось, что под её длинными костлявыми пальцами по шару стали пробегать искрящиеся судороги. Вот старуха заслонила собой шар, но странное диво – он просвечивал сквозь её сморщенное тело и какие-то неясные лики обозначились на нём. Старуха медленно заговорила:
– О, это очень знатный вельможа. Нет, даже выше чем вельможа… Я боюсь сказать его положение… Он жил на севере… Был такого же высокого роста, как ваша милость… Он был очень красив… Лоб открытый, нос римский, плечи широкие… Вижу, идёт война; несчастье, дурной конец… Ваш отец принял яд…
– Откуда вы всё это знаете? – воскликнул Александр.
– Отец стоит сейчас за вашим правым плечом…
– На меня напал ужас… – рассказывал царь Долгорукой. – Я обегнулся. Там никого не было. Тогда я сказал: «Я вам вегю. Кошелёк ваш. Поведайте мне мою судьбу!»
Старуха стала делать пассы быстрее и быстрее. Уже не искры, но огненные змеи и молнии с лёгким треском забегали по поверхности шара. Неясные тени обрели очертания фигуры в короне со скипетром и державой.
– Слушайте. – Голос доносился как бы из глубины шара. – Вы вознесены судьбой на самый верх. Вы счастливы. Вы имеете всё, о чём только может мечтать земной человек. Но в то же время вы глубоко несчастны. Вас хотят убить. Вы уже дважды подвергались смертельной опасности. Но бойтесь, да, бойтесь восьмого покушения…
– Бойтесь восьмого покушения, – повторял Александр Николаевич, осыпая поцелуями обнажённые руки и грудь княжны. – А стгелявший в меня господин? Выходит, ему не суждено было убить гусского импегатога…
…Через несколько дней государю принесли протоколы допросов злодея, покушавшегося на его жизнь. Революционер оказался сельским учителем из студентов, исключённым из университета, Александром Соловьёвым[100]. Он произвёл в государя пять выстрелов с расстояния пяти-шести шагов; четыре пули застряли в стене соседнего дома. Видя неудачу, Соловьёв раскусил орех с ядом, который держал во рту, но яд не подействовал. Показания поразили императора своей откровенностью и той легкомысленностью, с какой этот тридцатилетний недоучка брался переделать Россию. Что он понимал в жизни и в истории и куда желал толкнуть империю?!
«Я признаю себя виновным в том, – читал царь, – что 2 апреля 1879 года стрелял в государя императора с целью его убить. Мысль покуситься на жизнь Его Величества зародилась у меня под влиянием социально-революционной партии, которая признаёт крайней несправедливостью то, что большинство народа трудится, а меньшинство пользуется результатами народного труда и всеми благами цивилизации, недоступными для большинства…»
Соловьёв отказался давать показания о соучастниках преступления. Следователь мягко убеждал его быть откровенным до конца, указывая, что полное признание облегчит участь преступника. Террорист холодно возразил:
– Не пытайтесь. Вы всё равно ничего не узнаете. Я давно уже решился пожертвовать своей жизнью. К тому же если бы я и рассказал обо всём, меня убили бы мои товарищи по партии. Да, да! Даже в тюрьме, где я теперь нахожусь…
Император мог прочесть лишь о подробностях самого покушения да о том, что делал преступник накануне.
«Ночь с пятницы на субботу, – писал Соловьёв, – провёл я у одной проститутки, но где она живёт, подробно указать не могу; утром в субботу ушёл от неё, надев на себя чистую накрахмаленную сорочку, бывшую у меня, другую же, грязную, бросил на панель».
Как и прочие особо опасные злодеи, Соловьёв был повешен. Но его выстрелы отозвались зловещим эхом, вызвав смятение в рядах правительства. Министры истощали себя в бесплодных спорах, обвиняя во всём тайную полицию, и в особенности шефа жандармов Дрентельна, который сменил убитого Мезенцева. Хотя император лично и был против чрезвычайных мер, ему пришлось объявить о введении военного положения в губерниях, которые наиболее сильно были заражены революционным брожением.
В числе первых временных генерал-губернаторов с чрезвычайными полномочиями были назначены генералы, покрывшие себя славой в недавней войне с Турцией: в Петербург – Иосиф Владимирович Гурко, в Одессу – граф Эдуард Иванович Тотлебен, который покорил Плевну, и в Харьков – граф Михаил Тариэлович Лорис-Меликов, на Кавказском фронте взявший приступом Карс. Сам Александр Николаевич торопился ехать в Крым, тем более что состояние его супруги Марии Александровны ухудшилось. Перед отъездом государь поручил Особому совещанию из министров выяснить причины стремительного распространения среди молодёжи разрушительных революционных учений и положить конец их растлевающему влиянию. Выводы собрания были, однако, неутешительными. «Особого внимания, – говорилось там, – заслуживает наружное безучастие почти всей более или менее образованной части населения в нынешней борьбе правительственной власти с небольшим сравнительно числом злоумышленников, стремящихся к ниспровержению коренных условий государственного, гражданского и общественного порядка… В разных губерниях уже заметны признаки действующей в этом направлении подпольной работы. Вообще во всех слоях населения проявляется какое-то неопределённое, всех обуявшее неудовольствие. Все на что-нибудь жалуются и как будто желают и ждут перемены».
Двенадцатого апреля император с женой выехал в Ливадию. Мария Александровна еле дышала. С душевной болью глядел на неё государь: ни кровинки в лице, лихорадочно горящие глаза, исхудавшая фигура. Но такова природа человеческая! Жалея жену, мать его пятерых детей, Александр Николаевич думал о другом – о том, что в дорогом для него Бьюк-Сарае его ожидает княжна Долгорукая, которая отправилась в Крым заранее. Думая о ней, император забывал обо всём – о смертельно больной жене, о революционном терроре, о недавних выстрелах Соловьёва. Это было третье покушение…
2
Багровое солнце валилось за горизонт, за одинаковые дома Забалканского проспекта. Было холодно – восемнадцать градусов ниже нуля при сильном ветре. Цесаревич с братьями – великими князьями Владимиром и Павлом, ожидал прибытия дяди Александра, принца Гессенского, и его сына, князя Александра Болгарского[101], на Варшавской дороге.
Поезд опаздывал, и братья мёрзли в серых, с выпушкой форменных плащ-пальто. Прохаживаясь перед деревянным павильоном вокзала, оцепленным жандармами, они рассуждали о делах житейских – об угасающей на глазах матери и её душевной драме.
– Сколько страданий причиняет мама сама мысль о том, что фаворитка поселилась в Зимнем дворце! Как раз над покоями нашего Заслонки! – с юношеским пылом, разрумянившись, говорил двадцатилетний Павел.
Возвышавшийся над братьями наследник приостановился, растирая пальцы в тонких лайковых перчатках.
– Вы заметили? Вчера мама чувствовала себя слабее обычного. И очень кашляла. А сегодня забылась. Забылась тяжким сном…
Он обожал отца, но были минуты, когда цесаревич ненавидел Заслонку.
– Верно, Бог послал нам это как испытание, – откликнулся Владимир, трогая свои заиндевевшие бакенбарды.
– И при этом от мамá батюшка не слышал ни единого упрёка! Ни намёка о своём унизительном положении! – горячился Павел.
– Нет, как-то у мамá вырвалась одна фраза, – возразил Александр Александрович. – Однажды она указала на комнаты этой авантюристки и сказала: «Я прощаю оскорбления, наносимые мне как императрице. Но я не в силах простить мучений, причинённых супруге…»