Барсуки - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А та постояла одна в потемках избы, прислушиваясь к начинавшемуся дождю и мычанью недоеной коровы. Вдруг, помимо воли, вспомнила, как семнадцать лет назад – Анна была еще девочкой, многого не понимала – травила тетка Прасковья пьянствующего свекра: запекала рубленую щетину в хлеб. Мысль об этом отрезвила Анну и согнала с нее тусклый налет тоски. Она подняла лицо к потолку и, устало улыбнувшись, сказала вслух:
– ...что ж ты меня гонишь?.. Стреляная баба что собака; кто погладил, тот и хозяин... Эх, Егорка! – Потом она сняла подойник со стены и, переваливаясь бедрами, пошла доить корову.
Вскоре после того как-то случаем встретилась Анна с Петькой Грохотовым: Петька песни пел, как никто, был неженат – невеселых песен не ведал, он-то и убаюкал и приютил бездомное Аннушкино сердце. Снова до самого донышка норовой своей души наполнилась Анна любовью. И уже никто не проведал, что в третий и последний раз цвела Анна.
...да мир помешал. К жнитву темные слухи разбежались по мужиковским избам: будут церкви закрывать и подвешивать печатки, будут хлеб отнимать весь начисто. И как бы в подтвержденье россказней, собрали однажды под вечер сход для выслушанья речей уездного человека. Васятка Лызлов ходил по селу и усердно свиристел в тот самый роговой свисток, которым когда-то собирал сходы Прохор Стафеев.
Сельчане собирались лениво, однако пришли все. Став поодаль, они подглядывали из-под козырьков и платков за всеми случайными и неслучайными движеньями наезжего. А тот, путаясь в длинных полах брезентового своего пальто, ходил взад и вперед вдоль Сигнибедовского амбара, тер руки и сам украдкой разглядывал мужиков. Глаза у него были усталые и чуть-чуть напуганные. Минутами казалось, что он хочет сказать вот тут же сразу что-то очень хорошее, такое, чему не место на митингах, где крик. Он останавливался, чесал себе лоб и снова с утроенным рвением принимался ходить туда и сюда. Матвей Лызлов, председатель, с двумя красноармейцами из трех, приехавших с гостем, притащили из исполкома стол и две табуретки. Исполкомские о чем-то совещались.
А среди девок шли разговоры, чужие и насмешливые:
– Нос-то, у него, у моргослепа, глядите, девоньки, ровно молоток! Ишь, руки-те натирает.
– С холоду трет! У них теперь в городу-т осьмушкой дразнятся, – фыркала в край головного платка другая, Праскутка.
Третья хохотала не совсем без причины:
– Жара, а он в пальте приехал!..
Бабы сказывали про свое:
– Ой, с чего это глаз у меня обчесался совсем... До дырки дочешу!
– К слезам, бабонька, – чинно говорила брюхатая Рублевская молодайка.
Мужики – свое:
– В Попузине на прошлой неделе Серега обирал. Скажи, хоть бы мешок оставил! Тетерину весь сад перекопал, искамши. Сам и рыл!.. – повествовал Бегунов. Опущенное веко придавало ему со стороны вид уснулой рыбы.
– Почему б ему не рыть, не сам ведь сажал. Ишь рожу-т отростил, в три дни не оплюешь! – сказал не в меру громко другой и, видимо, сам испугался своей решимости.
– Вот и до нас доберутся, – подсказал Семен, стоявший тут же. – Сами и отдадите!
– Да ведь как не отдашь-те? – вздохнул тот, смелый: – ведь требуют!
Тем временем Васятка, сидя с самым насупленным видом за столом, шептал что-то в ухо исполкомскому писарю, Козьме Мурукову. Муруковский карандаш, понукаемый Васяткой и время от времени обсасываемый владельцем, отчего оставались лиловые пятна на губах, как угорелый, носился по бумаге. Васятка тоже имел уже лиловое пятно карандаша на щеке. Тут как раз Лызлов влез на незанятую табуретку – гость предпочитал ходить, вытянул руку вперед, переглянулся с гостем, можно ли начинать, цыкнул на воркотливую шопотню баб и предложил выбрать председателя.
– Попа Ивана! – сказал в тишине измененный голос сзади.
– Товарищи, кто это сказал?.. – закричал Васятка, весь задрожав и подскакивая на табуретку к отцу. – Клеймите, товарищи, таких! Это есть несознание момента...
– Матвея Лызлова, – чернильными губами предложил Муруков, не отрываясь от бумаги.
– Мне нельзя... Из своей среды выбирайте, – сухо отчеканил Лызлов.
– Ну-к Поболтая! – сказал Федор Чигунов, брат Афанаса.
«Поболтай-что-нибудь» – было прозвищем советского мужика Пантелея Чмелева, всегда склонного к рассуждениям как об научном, так и ненаучном.
– Поболтая, Поболтая... – закричали мужики, с хохотом встретив предложенье Чигунова.
– Ваську! – сказал Сигнибедов со злостью. – Он идейный... хочь отцу, хочь матери в морду даст. Ваську!
Васятка слышал и стоял за столом со стиснутыми губами, то краснея, то бледнея. Быстрые глаза его метали молнии в неуязвимую Сигнибедовскую толстоту. Рука его рассеянно почесывала щеку, точно догадалась соскоблить чернильное пятно. Он наклонился к чмелевскому уху и настойчиво пошептал ему что-то.
Мужиковский выбор остановился все же на коротконогом Чмелеве, который и не замедлил влезть на табуретку.
– Итак, мужички, я ваш председатель. Очень хорошо, прошу меня слушаться! – начал он, блестя веселыми глазами. – Во-первых, мужички, поступило объявление от одного тут из товарищей... – он покосился на Васятку, как бы спрашивая, правильно ли передает он Васяткины слова: – ... удалить Сигнибедова-гражданина совсем вон отседа. Он как есть бывший кулак и понамарь... Как вы на это, мужички, посмотрите, а?
Мужики молчали. Приезжий гость почесал длинный свой нос и озабоченно скривил губы. Полаяла вдалеке собака. Вздохнула баба. Скрипнул под Чмелевым табурет.
– Не за то ль ты меня, Васятка, и гонишь, что я тебе в четвертом годе пряников не дал?.. – спросил, весь багровый, Сигнибедов. – Ну, постой, доживешь до пряничка! – Сигнибедов уходил, не дожидаясь решенья схода, и, как у разбитого ударом, подрагивала у него правая, висевшая вдоль тела, рука.
– Товарищи, он грозится! Вы слышали, товарищи?.. – горячился Васятка, чуть не плача. – Товарищи, общественное порицание ему...
– Ничего, ничего... уходи, Павел Степаныч. Опосля расскажем! – примирительно закричали мужики вослед уходящему.
Пантелей Чмелев, закрасневшись так, словно бодягой в этот промежуток щеки натер, залпом выпалил все, вычитанное за неделю из газет, потом тихо и скромно прибавил немного своего, и это бедное свое стоило гораздо больше всего прежде сказанного им. Мужики внимали, но, стыдясь искренних глаз Чмелева, скрывали свое вниманье смехом.
– Мужик, а петушисто язык подвязан! – восхитился Савелий, толкая сына в бок.
– И какую ты кашу ешь, что ты такой умный! – крикнул Лука Бегунов.
– Про Марсию валяй! – крикнул дядя Лаврен, стоя невдалеке от наезжего гостя, и, заметив удивленный взгляд его, объяснил охотно: – Он все про Марсию нас убеждает, будто и там люди живут... А мы ему не верим; этого и у нас, думаем, вполне хватает, чтоб еще на небо такое же сажать!
– А верно, хвати-ко про Марсию! – посоветовал и сам черный Гарасим, копаясь огромным пальцем в бороде и высматривая исподлобья.
За Чмелевым вслед влез на табуретку Васятка Лызлов. Но он так разбрыкался в первые же пять минут, что казалось – вот-вот из себя выскочит и полетит. Отец взял его сзади за рубаху и, стащив с табуретки, попридержал малость, пока не улегся Васяткин пыл. И тотчас же после этого объявил Лызлов-старший, что будет говорить наезжий в Воры гость, уездный продкомиссар!
Все еще широко улыбаясь над Васяткиной неудачей, гость стал говорить не влезая на табуретку. И с первого же его слова оборвалась веселость у мужиков. Бороды помрачнели, безбородые насупились, сдвигаясь тесным кольцом.
– ...про разверстку будет говорить, – предупредил шопотом кто-то кого-то, но сообщение это мигом разраслось в шум, и шум этот почти мгновенно докатился до самых краев сельской площади.
Наезжий, оказавшийся и в самом деле уездным продкомиссаром, в подтверждение чего Муруков издали показал мужикам бумагу, припечатанную не однажды серпом и молотом, не Чмелевского нрава был человек. Говоря, он все время сбивался с сухого тона на какой-то искренний, открытый, и тогда кидал слова сотнями, как одуванчик семена на ветер, в слепой надежде, что хоть одно процветет. Мужики видели, что порой продкомиссар вдруг останавливался на полуслове, точно вспоминал какой-то наказ, и начинал говорить по-иному, – слова начинал отсчитывать резко и четко, как бусы на нитке. Лицо его тогда из бледного становилась красным, и глаза, усталые как бы после тысячи бессонных ночей, начинали виновато моргать. Если Чмелев любил поиграть непонятным словом, как ребенок играет с незнакомой игрушкой, этот теперь расставлял слова, как солдат перед боем.
– ...пути-де к победам трудами выщебенены. Голодает-де рабочий, брат и сын ваш. Люди злые, в трудовой правде неправые, хотят ядовитым зубом взять нас, идут полчищами, несут смерть. Красная-де армия разута и раздета, хлеба у мужика просит. «Дай хлеба, братишка! Отвоюем – отработаем, один у нас с тобой кошель!..» Хлеб нужен. Не будет хлеба – мрак будет. Мрак будет – мор будет. А там и предел всякой гибели: воссядет вновь на мужиковскую спину всякая явная и неявная насекомая тля...