Новый Мир ( № 6 2005) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не знали мы товды всех энтих застежков, крючков, молний, да и трусиков не носили. До бабы было добраться — как сундук открыть. Задрал сарафан да станушку — и в койку. Хороша Маша — и вся наша!.. Эко ты ощерился! Эко заулыбался! Плоть в человеке всего на свете сильней... Встанешь, бывало, сарафан оправишь — и к зеркалу. Ни лошадь, ни кобыла: не было вроде, а было. Охти-мнеченьки! Ладно, думаю, будем жить дальше...
— А как у вас насчет Бога? — спросил я посмеиваясь. — Бог за такие шалости не похвалит...
— Дак я, должно быть, не шибко молёная была, — как-то очень легко, почти по-свойски призналась бабка. — Так... ко лбу приложишься иной раз, ковды приспичит, — и ладно.
И тут я задал вопрос, который уже давно вертелся на кончике языка: как это она при ее-то характере и неуемной жажде общения смогла заставить себя почти пять лет просидеть в глухой тайге, как в камере-одиночке?
Но старуха ничего не ответила, мигом согнала улыбку с лица, включила поспешно чайник и принялась колоть кусковой сахар, чтобы чем-то занять руки. Сидела передо мной недоступно-напряженная боярыня новгородской формации, с отсутствующим взглядом и поджатыми губами, и я понял, что допустил бестактность, что есть какие-то вещи, о которых не принято спрашивать, — вроде веревки в доме повешенного. В деревенской жизни, которая протекает открыто и наружу, очень много всяких недоговоренностей, светотеней и полутонов, всяких побочных течений и завихрений, и, не зная их, — лучше помалкивать... Хотя, впрочем, если задуматься: что предосудительного было в моем вопросе?
— Такие времена настали — охти-мнеченьки! — вздохнула Пименария Васильевна и повела речь окольными путями: — Люди любой небылице верят, а вот правде — нихто. Нихто да и нихто больше! Ты еще рот не открыла, а по глазам вижу: мели, мол, бабка, твоя неделя. Только чтоб складно выходило, с картинкой. Как у энтого, в телевизоре который... кажись, Задорным кличут. — Она пристально посмотрела на меня и усмехнулась. — Тебе сказывали, нет ли, как я с медведем вальс танцевала, а? Не сказывали? Ну, тоды слухай...
Старуха прокашляла голос, вытерла губы уголком платка, давая понять, что приступает к делу необычайной важности.
— Вот говорят: человек — кузнец своего счастья. Но кует-то он сегодняшний день, не зная завтрашнего. Свою судьбу никто не знает. Вот и у меня, грешницы, так вышло... Спервоначалу-то я дичь промышляла, а ковды пришла пора на пушного зверя — целиком на белку переключилась, а тут и куница подоспела. Жадность фраера-то и сгубила! Когда это было? Да годов эдак двадцать назад, в сентябре, на Никитин день. С этого дня нечистая сила как бы успокаивается, засыпает, а до этого шибко озорует. Что смеешься? Я тебе правду говорю...
У медведей на ту пору разделение семей происходит. Лончаки, двухлетки, начинают самостоятельную жизнь — и наглеют, заразы. Охотничьи избушки ломают, оконные рамы разбирают и даже печи... Ну вот, где-то к полудню заревела собака. И я по лаю определила: идет крупный зверь. Побежала навстречу и вижу: здоровенный стоит медведь-от. К дереву облокотился и ножку отставил. Хоть и молодой, а жирный, пудов на двадцать пять. Собака рвет его за штаны, а тому хоть бы что. Увидел меня лончак, осерчал, заревел во всю пасть — аж шишки посыпались с сосен. — Она так живо изобразила этого медведя, что ее головной платок запрыгал от возбуждения. — У меня со страху волосы шишом заподымались. Думала, раскол серьця получится. Медведи-то у нас здесь смирёные, ягодные, а энтот вон как распалился... Пальнула я из ружжа, а у меня шавуй. Обсек, значит. Разнервничалась я, как обсек-то, сроду такого не бывало. Ишшо пальнула, дак не попала — по глазам ему чикнуло. Ну, медведь-то и осатанел: морда в крови, ревет как зверь. Хокнул меня лапищей по лузану — ружжо из рук вылетело. Что делать-то? “Пошел прочь, лешак чертовый, кикимора полоумная! — кричу. — Я тебе все кишки выпущу!” И матюком еще запустила в придачу. Знаю, что сейчас он хватит меня за затылок, чтобы кожу содрать с волосами. Но я упредила лончака: правую руку засунула ему в пасть, а левой обхватила за шею. Так и топчемся мы, как полюбовники, вроде вальс вытанцовываем. Шаг вперед — шаг назад; круг — налево, круг — направо! А собака ему штаны чешет... Медведь-от цапает меня лапой, цапает, а достать не может. Все удары по лузану приходятся, а там у меня кружка, ложка, котелок. Грохот такой, что твой оркестр, и звук этот ненавистен зверю. Ой, не знаю, как и вырвалась! Плюхнулся лешак на четыре лапы, бежит, прячет зад от собаки — и ревет как оглашенный...
Как убёг зверь-от, я и образумилась, встала. Голова в кровище, правая рука в двух местах прокушена, синяки, царапины на плечах, а кости целы. Сколько проболела, провалялась — страсть!..
Кто-то из мудрых заметил, что народный характер лучше всего сравнить с музыкальным или поэтическим произведением, в котором первые такты или строки совсем не обязательно выражают главную тему. Эта тема чаще всего раскрывается в конце, под занавес. Но я об этом не догадывался, пока жил у старухи: колол дрова, ходил в магазин и за водой, еще дважды плавал на озеро, а вечерами заслушивался ее бесконечными бывальщинами и небывальщинами. Я уже почти привык к тому, что она о многом говорила не напрямик, а вроде как намеками, окольно и с подковыркой. Правда, до тех пор, пока в избе не появлялся слегка поддатый Витек, ее шестидесятилетний сынок, прыткий, как болотный кулик; тут ее голос возвышался до пророческого накала. Не стесняясь моего присутствия, она откалывала языком такие коленца и такое непотребство вырабатывала, неизвестно где приобретенное, что если бы лопух огородный услышал, то непременно завял бы на корню.
Витек, однако, спокойно усаживался на лавку, смотрел на меня в упор, и между нами начинался разговор взглядами.
Он: — У тебя там, случайно, не залежалось? А то душа горит.
Я: — Откуда? Сам бы рад, да нету...
При этом я кивал в сторону его матери, хлопотавшей по хозяйству: спроси, мол, поделикатнее, может, у нее найдется? В ответ на это Витек гневно сигналил опухшими очами: что ты, бесполезное дело — если и есть, то никогда не даст! Та еще жмотница!.. Я мягко успокаивал его: подожди, дружок, не гони лошадей; еще, мол, не вечер, что-нибудь да придумаем... Но он в панике стучал пальцем по циферблату часов: какое там “подожди”? Магазин вот-вот закроется!.. Тогда я глазами показывал ему на подоконник, медленно лез в карман за денежкой и клал ее на указанное место... На этом “театр взглядов” заканчивался, Витек стремглав хватал бумажку и буквально минут через десять появлялся в избе с бутылкой “Соловецкой”.
— Мать, ставь самовар! Рыбу ставь, капусту, пироги. Я тебя культурными словами прошу...
Но Пименария Васильевна, ставя угощения на стол, и тут не упускала случая сказать свое веское слово:
— Как в Священном-то писании говорится? Первая чаша принадлежит жажде, вторая чаша принадлежит веселью, третья чаша принадлежит наслаждению. А четвертая чаша принадлежит... безумию! — (По правде говоря, это — слова легкомысленного грека Апулея, но я не стал ее поправлять.) — Никто так не исполняет волю дьявола, как пьяница. Охти-мнеченьки!..
Много ли я узнал о старухе за недельное общение за самоваром? Так, кое-какие факты, смутные догадки, предположения. Жизнь вылепила ее из противоположностей, где мудрость уживалась с наивностью ребенка, сентиментальность — с грубостью, слезы — с беспричинным смехом. Она могла “взбрыкнуть копытом” и обидеть ни в чем не повинного человека. Однако даже выходки ее были чисты, в них не было ни капли того бездушного автоматизма нынешнего быдла, у которого все взвешено, рассчитано и подсчитано.
Я помню, как в горницу забежали две соседские девочки Леночки, две смешливые подружки-болтушки: одолжи соли, Пименария Васильевна? На самом деле они стреляли глазками в мою сторону и пытались наладить свойскую беседу. Интересно ведь: не каждый день видят столичного жителя, тем более писателя, да еще и с бородой!.. Ой, как вспыхнули тут глаза у бабки Пимы! Она честила подружек с непритворным материнским усердием, поминая “Бога, крестителей и их заместителей”, матюк погоняла матюком — а в конце поставила такую “точку”, что уши мои не выдержали. “Сквернословие — один из смертных грехов”, — раздраженно сказал я и за весь вечер не обмолвился с ней и словом. “Извини, владыко, не выдержало лыко”, — вроде как шуткой отделалась она...
“Резко континентальные” переходы от мимолетной веселости к безотчетному гневу, от праздного суесловия к затяжному молчанию, все эти повелительные “сходи”, “принеси”, “наколи” могли вывести из себя кого угодно, а я ведь тоже не сахар. Наверное, чтобы до конца понять старухину душу, вычерпать ее, так сказать, до самого дна, нужно было пожить с ней месяц-другой, а не семь дней.