Возвращение в эмиграцию. Книга первая - Ариадна Васильева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да что ты, Надежда, в самом деле! Тянешь и тянешь рюмку за рюмкой. Это, считай, пятая уже.
Помню, она страшно сконфузилась.
— Ну, фу, мама, что такого! Да и какое это вино? Водичка.
Чтобы не обострять отношений, Фима заговорил о другом.
— Вот я расскажу… Иду по авеню де Версай сегодня, и обгоняют меня двое русских.
— С чего ты взял, что это были русские? — спросил дядя Костя, чтобы распалить хорошенько Фиму. А еще он любил стравливать его с Сашей.
Фима снисходительно отозвался:
— Если два человека орут на всю улицу «Россию надо спасать! Россию надо спасать!» — то это наверняка русские. Даже если они при этом говорят по-французски. Или я не прав?
Спорить с Фимой никто не стал. Фима умолк, увлекшись обсасыванием куриной косточки.
— Ну, и что? — не выдержал Саша.
Словно специально дождавшись реплики, Фима положил косточку на тарелку и вытер салфеткой руки.
— Так вот я и говорю, русские испокон веков только и делают, что спасают свое постоянно погибающее отечество. Смотрите: Петр Великий. Спасал? Спасал. Господа с Сенатской площади? Народовольцы? Анархисты? Монархисты? Кадеты, эсэры…
— Ну, и что? — тоном выше задал повторно свой вопрос Саша.
— Подожди, Саша, не мешай, — остановил его дядя Костя.
— Почему, я спрашиваю, — наклонился к Саше Фима, — никому из них не удалось довести дела до конца и все-таки спасти, наконец, Россию?
— Потому что болваны, — буркнул Саша.
— Любопытная мысль, — склонил голову Фима. — Но я бы при этом прибавил: несколько упрощенная. Вот мне сдается, все происходит оттого, что благородные спасатели, при всем благородстве их начинаний, рвут в клочья любого, кто имеет противоположную точку зрения на способ спасения любезного отечества. Петр тянет жилы из стрельцов и рубит им головы. Каховский стреляет в Милорадовича. Николай I вешает Каховского. Народовольцы, анархисты, террористы подкладывают бомбы. Их тоже вешают. Я уже не говорю о малопочтенных большевиках, в результате деяний коих вы сидите не на Тверском бульваре в Москве, а на Вилла Сомейе в Париже.
Он кончил ужинать, солидно поднялся из-за стола и стал ходить по неширокому свободному пространству столовой, размахивая зажатой в пальцах зубочисткой.
— Ладно, все, что я имел честь перечислить, — история. Но вот уже несколько лет мы имеем удовольствие наблюдать за русской эмиграцией. Вне родины, черт знает, в каких трудных условиях, не имея ни кола ни двора… Чем занимаются? Грызутся! Непримиримо, жестоко. Остервенело! Какая-то, я бы сказал, патологическая наклонность к взаимному уничтожению.
Он говорил, а сидевшие вокруг стола смотрели, вздыхали, и возразить было нечего. Фима продолжал:
— Гражданская война может возникнуть лишь в той стране, где единственно доступным способом выяснения отношений являются мордобой, бомба и намыленная веревка.
Мама слушала, слушала да вдруг как скажет!
— А что если большевики как раз и спасут Россию?
Боже, что поднялось! На маму кричали, тетя Ляля утверждала, что ее сестра окончательно сошла с ума, дядя Костя вскочил и забегал все по тому же свободному пространству столовой, пересекая Фимину дорогу, сталкиваясь с ним, воздевая руки и не замечая тонкой Фиминой усмешки. Дядя кричал:
— Как могут большевики спасти Россию, если у них у самих уже начались процессы, суды и расстрелы?
— Вот и прекрасно, — холодно отрезал Саша. — Перестреляют друг друга, на том их большевистская эпопея и завершится.
— Ха! — довольный, заорал Фима, призывая всех посмотреть на Сашу, — я про то и толкую! Вот оно, вот! Перестрелять! Друг друга. Русские. Бах-бах-бах! Кто на вашей шестой части света после всего этого бабаханья останется? Да вы на себя посмотрите! Ляля, Ляля, Надежда Дмитриевна твоя сестра, а ты, гляди, от злости позеленела!
Тетя Ляля опомнилась, потерла висок.
— Ну тебя к шутам, Фима. Вечно ты со своими парадоксами.
— Вот такой уж я, — уселся за стол Фима, — парадоксальный человек. Кстати, а где компот? Вы же обещали компот.
Знали мы и другого Фиму. Заботливого, всегда готового прийти на помощь. Или вдруг притащит в дом букет дорогих цветов.
— Фима! Да разве же можно так транжириться! Зачем столько?
— Для красоты и поддержания духа.
Иногда он подолгу говорил с мамой. О чем-то они шептались, уединившись в углу столовой. Мама все пыталась беспристрастно разобраться в причинах постигшей нас катастрофы. Зачем-то ей это было нужно. Искала истину, копалась в «грехах отцов», рылась в книгах. Фима ей помогал. При всем его уме и ему многое было неясно. Они отбирали друг у друга толстые тома, быстро-быстро листали, читали отрывки вслух. Потом мама закрывала книгу, задумчиво говорила:
— Он знал. Он все это предвидел. Федор-то Михайлович.
Уставив взор в пол, Фима шевелил толстыми пальцами:
— Грустно. Печальная история, господа.
И мне было грустно в тот день, в маленьком кафе, за порцией прекрасного клубничного мороженого. Зачем они поссорились с тетей Лялей!
Через несколько месяцев Фима вернулся к законной жене, и мы навсегда потеряли его из виду.
15
Молочная лавка. — Мой клошар. — Непонятное. — Дядина невеста. — Новая работа
Получив carte d’identite, я бросилась искать место. Безработица только-только начиналась, но уже видна была ее глумливая рожа. Куда ни сунься — ничего. Нуль. Для манекенщицы рост не подошел, пяти сантиметров не хватило. Там — отказ, там: «Подождите, мы вас известим», — а это все равно что отказ. И только в одном месте мне повезло.
По объявлению требовалась ученица в молочную лавку. На месте выяснилось — никакая не ученица, а просто девочка на побегушках. Хозяин, пожилой, обстоятельный дядя, показал каморку на задах магазина и сказал, что я должна буду жить здесь, чтобы поспеть в пять утра разнести молоко клиентам. Потом я должна буду мыть полы в лавке, а все остальное время драить бутылки, бидоны, банки.
Он объяснял и показывал, а я смотрела и крепилась изо всех сил, чтобы не расплакаться. Где ты, где ты, моя беленькая Снегурочка в пушистых варежках, в шапочке со стеклярусом? Где все? Где моя восторженная мама? Почему в том страшном, последнем разговоре с Сашей не заступилась, не отстояла, не заставила его платить за учение? Почему за те летние месяцы, пока я была в лагере, она так потускнела, отчего под глазами ее появились водянистые желтенькие отеки?
Хозяин внимательно посмотрел на меня и стал все объяснять заново. Видно, я показалась ему страшно бестолковой. Я сделала внимательное лицо.
— Да, да, мсье, я все прекрасно поняла.
Словно во сне я дала согласие работать в молочной лавке. Пришла в отель «Гортензия», стала собирать вещи. Мама металась по комнате, уговаривала, умоляла не уходить из дому. Я просто ненавидела ее тогда. Я должна была доставить себе хоть это удовольствие: «Вы хотели? Вы довольны? Вот вам моя карьера! Нате!»
Мама побежала следом за мной в лавку, но вытащить оттуда не смогла. Вид симпатичного и рассудительного хозяина успокоил ее. Он пообещал сделать из меня со временем вторую продавщицу, если я проявлю достаточное усердие. Мама ушла, глотая слезы.
О черных лестницах Парижа можно слагать оды и сочинять романы в духе Виктора Гюго. Эти лестницы, жутковатые и темные, с железными перилами, гулко отдают каждый шаг всему пролету. В многоэтажных домах на черных лестницах имеются лифты — узкие кабинки с решетками до половины.
Как не похожи эти кошачьи лазы на широкие парадные входы с зеркалами и полированным деревом! Черные лестницы — такая же непременная принадлежность всякого «приличного» дома, как и недремлющий цербер — консьержка.
Обычно она живет в комнатенке, расположенной в холле «чистого» входа. Дверь, ведущая к ней, всегда приоткрыта, верхняя ее часть застеклена. Уж она-то, консьержка, не пропустит разносчика, посыльного или рабочего. Обязательно встретит и завернет на черную лестницу.
Ранним утром, когда Великий город сладко спит, на задворках возле черного хода, возле традиционных «пубель» — железных жбанов для мусора, можно встретить самых страшных людей Парижа. Они вооружены специальными инструментами — мешком и палкой с железным крюком на конце. С помощью крюка эти люди роются в мусоре в надежде найти что-нибудь ценное. И находят. Все, что угодно. От случайно выброшенной серебряной ложки до умерщвленного младенца.
В начале своей карьеры я панически их боялась, лохматых, дурно пахнущих, в заскорузлой, потерявшей цвет одежде. Схоронившись за углом, ставила на тротуар, стараясь не звякнуть, бидоны, настороженно выглядывала, ждала, пока они не кончат потрошить пубельку и не перейдут в соседний двор.