Записки лимитчика - Виктор Окунев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В училище волновались. Курсанты ходили косяками. В те дни набросал на нескольких листочках требования, обращенные неизвестно к кому. Это и были знаменитые в его жизни «тезисы 56 года». Вокруг них все закружилось, завихрилось тогда на несколько дней; напряжение нарастало. «Им нужен был кто-то... — бормоталось в кухне. — Надо было дать им направление...» Тезисы обманом заполучил Сологуб, преподаватель, притворявшийся либералом, заговаривавший с курсантами вольно, на темы «без берегов». Вырвал из рук, как мальчишка, убежал. Отнес добычу начальству. Потом, правда, листочки возвратили. Висело, почти зримо, томительное ожидание: что будет? на что решатся? Над Севой теперь некоторые смеялись в открытую — «Готовь сухари!.. За такие тезисы не поздоровится». Но, слава адмиралу Макарову, незримому покровителю, — все обошлось!
Упоминались в его рассказе площадь Искусств, ходившие толпами студенты... И то, как славно пошумели тогда, потолкались! Но его как-то заносило нынче, заносило в сторону — кричал о поступке своем в те дни, когда вокруг курсанты стеснились, притерли его к стенке, ждали от него каких-то слов, и спросили вдруг решительно: «Распространять ли их — тезисы?.. Если надо...» — он, страшно заколебавшись, ответил: «Не надо». И теперь отчаянно подчеркивал этот свой поступок — решение... Смотрел на меня вопросительно. Точно я мог сейчас оценить. Но суть поступка была непонятна, тезисов я не знал. И в общем не тянуло выспрашивать: что же в них было? Насколько понял: требования дня, момента, вопль о справедливости. И, вне всякого сомнения, торчали там железными чушками скулы истории...
Через много лет — совсем недавно — подошел к нему на Литейном незнакомец, говорит: «Я тут присматривался к тебе... ты — такой-то?» — «А в чем дело?» — Обрадовался, сразу, говорит, узнал! Оказалось, курса на два помладше был... Севу младшие знали. Вообще в училище. Он радостно удивлен и как-то очень молодо переживает:
— Понимаешь, они меня знали! Хоть я их, конечно, никого не запомнил. И этот мужик так и сказал: ты был известная личность...
Но все у него кончается черными корочками. И теперь он удовлетворенно зафукал, потянул тонко:
— А где мои черные корочки? Сейчас я их...
И наступило время Охотска, куда был распределен после окончания училища. Специалист по морским льдам, Сева был подчинен начальнику метеослужбы Охотского района. Первая должность называлась так: начальник морских экспедиционных работ... Маленький начальник, старший инженер, сам находящийся в постоянном тягостном подчинении. Что от него требовалось? Должно быть, доскональное знание и прогнозирование ледовой обстановки. «Ледовая обстановка... — говорит он, точно в бреду. — Ледовая обстановка...» Молодая жена, ленинградка, смотрела холодно или язвила. И это тоже была ледовая обстановка. «Ты зачем приехал из Ленинграда? — встретили его глумливо; отношения были гораздо жестче, грубей, чем он ожидал. — Жидок ты для этих мест!..» И вот результат: льды заползали в душу, он видел их в мутных снах, от них не могло быть спасения. Чем-то он мешал одному человеку. Этим человеком был его начальник Шиханец. Демонстрировал беспричинную неприязнь, как поначалу считал Сева, мог прилюдно унизить, а на самом деле, как понятно стало позже, имел гнусный умысел: сломать. Худо еще было то, что круг людей ограничен, знали друг о друге все... Шиханец, негодяй, экспериментировал: мог матерно обругать при нем подчиненных женщин. И смотрел, как ленинградец себя поведет. Смотрел с наслаждением, с извращенным интересом; корчи Севы его вдохновляли. В конце концов, когда местная пресса в лице редактора выступила с замечаниями о развязавшемся языке Шиханца, отправил того же Севу к редактору с опровержением. И злобно требовал: опровержение должно появиться, должен объясниться, доказать... Самое ужасное, говорит теперь он, ходил в редакцию и объяснялся.
Спасения искал в шахматах — много играл. Работник райкома комсомола Коллегаев, с которым сошелся ближе других, тоже был заядлым шахматистом. Запросто называл его Коллегой. Спасением казались шахматы и спирт, не иссякавший у Коллеги. Странная осталась нежность к этому человеку! Наклонности у него, если смотреть под каким-нибудь духовным рентгеном, просвечивались авантюрные. Легковесен и завирать мастер — этакий охотский Хлестаков. Но — с неотклонимыми рукой, взглядом — из-под низко падающих мелких кудрей светлой масти. Среди охотских, занятых ежедневными прозаичными делами, он казался самым праздным, незанятым. Хотя трудился упорно, как выяснилось через какое-то время; исподволь готовясь к осуществлению своего плана, специально напускал легковесный дым... Его отношения с райкомовской кассиршей ни для кого не были тайной, так что Сева мысленно выстраивал в охотской жизни Коллеги следующий ряд: шахматы, спирт и Расщупкина. При желании можно менять местами, Расщупкину ставя на первое...
Однажды Сева выпросил денег у Коллеги — на поездку в Хабаровск, где собирались сильнейшие шахматисты края. Денег, разумеется, казенных, райкомовских. И тот — вот счастье! — легко дал!.. Отпросился — Шиханец почему-то не препятствовал — слетал в Хабаровск, о чем и теперь, четверть века спустя, вспоминал с удовольствием. Это была отдушина, когда дышалось легко, как где-нибудь на площади Искусств, светлое пятно на однообразно сумрачном фоне той жизни.
Кончилась эта пора неожиданно и сразу: Коллегаев бежал вместе с Расщупкиной и со всеми казенными суммами. Испарился, исчез, не нашли никогда.
Шиханец не оставил своей затеи: решил добить. Вернее, утопить. Спаивал. Приглашал настойчиво — даже требовал — к себе после работы, наливал. Но прежде — списывались лодки, целехонькая мотодора, например, палатки, еще многое, — заставлял подписывать акты. Акты, акты — они до сих пор страшат Севу.
— Шиханец был страшный человек, — говорит он беспокойно. — После тех подписанных актов, где сплошь вранье, я полностью оказался в его руках! Мог сделать со мной все что угодно... Заставить служить себе как последнего.
Он кружит по кухне, словно желая убежать от видений прошлого, или, остановившись передо мной, смотрит напряженно мне в лицо. Что он хотел бы сейчас от меня услышать — какие слова разуверения, может быть, освобождения? Но мне кажется, я вряд ли смогу ему помочь; я сам не очень смел и находчив в подобных ситуациях. Несколько раз начинает вспоминать про угон какого-то самолета — ЛИ-2, что ли. Куда-то летали за тем же спиртом, икрой, принудил летчиков, подписывались обманные документы, горючего не жалели. А расстояния там немалые... На обратном пути еле-еле взлетели, самолет сразу зарыскал — летчики были пьяны. Штурман лыка не вязал. Пришлось Севе садиться на штурманское место. Кое-как долетели. При посадке сломали стойку шасси. «Нас за это садить надо было!..» — говорит он громким шепотом, точно боясь, что его могут подслушать. Но — кому здесь подслушивать, казнить, миловать? Пугливо повторяет: «Угон... угон...» Из его радиоприемничка «Гиала» прорезывается чей-то занудливый репортаж: «Что если б вы узнали, что ваш труд механизируют?» — речь об овощехранилище, женщинах, работающих там; ответ: «Мы бы хохотали целую неделю...» — И женщина захохотала визгливо.
Какие бы льды ни задавливали наяву и во сне, как бы ни отбивался от дома, ввергаясь в одиночество позорное, по мнению жены, подлое, — появилась дочь. Рождение ее заставило его окончательно решиться на уход. Он уйдет в себя! Он чувствовал, что сломлен, что это — конец. Но конец не тот, какого ожидал и добивался Шиханец, уже что-то почуявший и теперь выжидавший. И вот тут выплывает вечер с двоими, подкараулившими его в темноте, грозный вечер...
Были таких два брата в Охотске — Гонцовы, — знали, чего можно ждать от них. То ли пришли из-за Амура, то ли хаживали за кордон, — такая слава вокруг них вилась. Точно облако безжалостной мошки... И это облако гнуси захватывало всех, всех. Темная, опасная тайна сопутствовала братьям, связываться с ними не рекомендовалось. Да что там связываться! — увидишь Гонцова и отверни... А лучше беги! Они-то и посветили фонариком в лицо Севе, когда он возвращался из какого-то логова, где хозяева сами пьют и пить дают. Жена улетела с маленькой Алинкой к своим в Ленинград, думала утрясти окончательно с кооперативом, Алинку оставить своей матери, теща Севу уже ненавидела, он на расстоянии ощущал эту ненависть, потом, если обстоятельства будут благоприятствовать, вернуться. Кооператив — будущая трехкомнатная квартира — требовал денег, и немалых. Надо было добивать. Свет фонарика резко ударил по глазам, тут же его взяли крепко под руки, повели. Рассмотрел — обмер. Стал как неживой. Куда вели его Гонцовы? «А хоть куда могли отвести, — говорит Сева, облизывая губы, рукой утираясь. — Могли запросто на тот свет... Утопить, задавить...» Хорошо, встретился знакомый инженер, Сева ему сказал только: «Коля, помоги!..» Он подошел, тоже нетрезвый, стал о чем-то привязчиво спрашивать Гонцовых. Была минута отчаянная, горло перехватило, не мог больше слова вымолвить. Лица братьев были темны, невнятен разговор, вдруг хватка ослабла, почувствовал как бы дружеский тычок в ребра, от которого на минуту исчезло дыхание, вслед за тем хохоток: «А! Ты нам не нужен совсем!.. Пошли». На следующий день один из Гонцовых, светлоглазый, с неверной, намекающей улыбкой подходил в очереди к Севе — извиняться. «Чего-то ошиблись, думали — Сава...» — говорил он, дыша жарко, как зверь, в самое лицо, и смотрел не мигая; повернулся — перед ним расступились.