Мешок кедровых орехов - Николай Самохин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впереди меня по дорожке, взявшись под руки, движутся три тети в больничных халатах. Такие широкие — не обойдешь.
Средняя негромко рассказывает подружкам:
— Ну, присмотрелась я… мужичонка вроде неплохой, подходящий вроде. Ну, сошлися, стали жить…
Я сбавляю шаг — неудобно подслушивать чужие откровения.
И тут из-за тетушек выворачивается навстречу мне Гена.
Что-то он сегодня слишком перекособочен. И левую руку, согнутую, держит так, словно бережет после перелома. Но глаз у Гены веселый, интригующий.
— Яковлевич! — говорит он. — Я вот что думаю: пора нам в самоволку.
— Ох, пора, Гена, пора! — вздыхаю я.
— Тогда… не обидься только — слетай в палату за стаканчиками. И зажевать чего-нибудь. Мне самому в корпус нельзя, — он показывает подбородком куда-то под мышку, мигает: — Я тут в монопольку, понял, смотался в ихнюю, в деревенскую… Вынесешь — а я тебя под кустиком подожду.
Мы с Геной уютно расположились под кустиком. За спиной сдержанно пошумливали корпуса больницы. Впереди лежала «деревня» — деревянные кварталы ближнего пригорода, — полого сбегала вниз, к далекой, бледно голубеющей реке. После недавнего дождичка земля парила. Восходящие токи струились, дрожали — и дрожали, словно бы неспешно плыли куда-то крыши домов, деревья, скворечники.
Гена достал из-за пазухи бутылку грузинского вина «Эрети», прочел на этикетке: «Двенадцать градусов.»
— Самое то… для калек. Говорят, на Кавказе детям дают. И обезьянам в зоопарке. Не хватает у них чего-то в рационе — добавляют для бодрости.
— Надо бы Василия Ивановича пригласить, — нерешительно предложил я.
— Не пойдет! — мотнул головой Гена. — Он мужик, вообще-то, неплохой, но не пойдёт… с работягой. Если бы еще городской начальник был, а то наш, деревенский. Они там, понял, от таких, как я, берегутся. И правильно делают. Авторитет!
— От каких таких? От героев-то соцтруда?
— Да какой и герой! Это я для Иваныча специально…
— Соврал, что ли? — удивился я.
— Насчет героя только, — сказал Гена. — А вообще-то орден у меня есть. Мне в позапрошлом году, за уборочную, веселых ребят повесили.
Я не понял его.
— Ну, Знак Почета, — пояснил Гена. — Не знал разве? Его у нас так называют. — Он вдруг словно заизвинялся: — Да ведь хлеб той осенью был — страшенный! Захлебывались им, сам знаешь… У нас тогда одному комбайнеру Героя дали, еще одному и директору совхоза — по Трудовому Красному Знамени, а мне — Знак Почёта.
— И сказал бы про Знак Почета. Зачем дурачился-то? Вполне достойный орден.
Гена и сам, видно, гордился орденом. И оттого, наверное, еще больше заизвинялся:
— Да мне как раз машину новую дали. Прям с иголочки. И ты знаешь — хоть бы раз за всю уборку чихнула. Я и понужал. От темна до темна. Да чо там до темна — и по темну тоже.
От выпитого вина ли, от пейзажа деревенского, лежащего перед нами, или от воспоминаний о прежней горячей работе (а скорее — от всего вместе), сделалось Гене грустно. Он закурил было, но и папироску, не докончив, ткнул в землю.
— Яковлевич, — сказал тихо. — А что впереди будет? С нами-то?
Впереди?.. Я знал, что будет с нами впереди. Отлетели мои гамлетовские вопросы (господи! да там гамлетовского-то)… А то самое и будет. Будем подниматься со скрежетом зубовным. Будем кряхтеть и гнуться, и распрямляться, и, взяв себя за шкирку, тащить и тащить вперед! То, что растеряли, не возвратишь, а с тем, что приобрели, придется жить. Надо! Значит, будем жить, пока… пока не оторвем свою раковину от стенки.
Но обо всем этом я не мог сказать Гене. Длинно. Да и бодрячеством прозвучало бы, красивостью.
Я сказал ему полуправду:
— Впереди будет лучше. Гена.
— С какого такого крюка? — усмехнулся он.
— А вот нам еще выйти отсюда предстоит. Разве это не лучше?
— Ты баптист, однако, Яковлевич, — сказал Гена. — Все у тебя распрекрасно.
Прилетела сизая кукушка, села на железный столбик ограды, совсем близко, метрах в пяти. Я загадал, как в детстве: «Кукушка, кукушка, посчитай, сколько мне жить».
Кукушка откуковала восемь раз, умолкла было, по потом, почесав клювиком под мышкой, отмерила еще один год.
Я почему-то обрадовался этой скромной добавке.
— Вот же сволота! — плюнул Гена. — Пожадничала! — Он зашарил в траве камешек.
Выходит, тоже загадывал.
— Не надо, — удержал я его руку. — Это не твоя. Твоя еще летает.
— Ладно, — сказал Гена. — Черт с ней…
Кукушка снялась и полетела. Над огородами, над крышами — в сторону зарозовевшей в предзакатных лучах Оби.
ГОНКИ
Женька Петунин ушел со старта шестым и пришел на финиш первым.
Женьку качали. Он взлетал вверх, неуклюже разбрасывал ноги в тяжелых лыжных ботинках и всякий раз краешком глаза успевал взглянуть на Олю Каретникову.
Оля Каретникова — первая красавица 86-й школы и лучшая гимнастка города Углинска — стояла чуть в стороне и, приподняв соболиную бровь, с интересом следила за парящим в небе Женькой. Еще не с восхищением. Но уже с интересом!
Женька оставался чемпионом сорок секунд. А через сорок секунд на финише качали другого — рыжего кривоногого парня с шахты «Четвертая-бис». Рыжий ушел со старта девятым и пришел третьим, отвоевав у Женьки четыре и восемь десятых секунды…
…Евгений Родионович Петунин с женой смотрели по телевизору международные лыжные гонки на дистанции тридцать километров. То есть смотрел Евгений Родионович, а жена сидела рядом на кушетке с вязанием в руках и лишь время от времени вскидывала глаза на экран — когда, понимающий толк в лыжном спорте, супруг издавал одобрительный возглас.
Вел гонку какой-то молодой финн, восходящая звезда спорта, не то Салко Вехонен, не то Валко Секконен — Евгений Родионович не расслышал толком. Финн далеко оторвался от преследователей, шел красивым и мощным чемпионским накатом.
На финише, размахивая транспарантами и дудя в медные трубы, колыхалась толпа длинноволосых болельщиков в роскошных заграничных полушубках и кожаных макси-пальто.
Финн яростно вырвал последние метры. Палки взлетали выше головы. За спиной, как победный штандарт, бился на ветру полуоторванный номер.
У самой финишной черты какой-то пылкий болельщик кинулся к нему с объятиями, но финн, в последнем отчаянном толчке, так поддел его локтем в живот, что болельщик, надсадно вякнув, мешком свалился под ноги беснующейся толпы. Стон его, мгновенно пролетев тысячи километров, достиг квартиры Петуниных и ранил сердце супруги Евгения Родионовича.
— Господи, страсти-то какие! — вздрогнула она. — Что уж он так бесится?
— А не путайся под ногами, — сказал Евгений Родионович. — Тут каждая доля секунды на счету.
— Да зачем ему надрываться? За ним вроде и не гонится никто.
Евгений Родионович, увлеченный борьбой, не склонен был к объяснениям. Он только сказал:
— На видимом расстоянии — да. Но они уходили со старта в разное время. Ты следи за табло.
…Вторым пришел бородатый итальянец. Он финишировал только через полминуты, но табло показало, что всего четыре и восемь десятых секунды отделили его от победителя.
— Ну, вот видишь, — сказал жене Евгений Родионович. — Всего каких-то четыре и восемь…
Евгения Родионовича вдруг как ветром сдуло с кушетки. С поразительной отчетливостью он вспомнил те давнишние гонки. Увидел сразу все: неяркий день, белизну сухого крупчатого снега, разноцветные костюмы лыжников, разгоряченные, потные лица, увидел — как с вертолета — целиком десятикилометровую петлю лыжни, каждый бугорок на ней, каждый кустик и… свой проигрыш. Поймал, сфокусировал отрезки дистанции, на которых были бездарно потеряны драгоценные секунды.
…Он стоял сразу за одним парнем из команды Углинского пединститута. «Педик» был одет в красную рубашку и белые штаны. Он явно «мастерился»: притопывал лыжами «экстра», шевелил лопатками. Интеллигентная мамаша придерживала на его плечах цигейковую полудошку, чтобы размявшийся мальчик не остыл до времени. Рядом, прижимая к груди термос, страдала то ли сестра, то ли невеста — красивая, как киноактриса.
Судья, не отрывая взгляда от секундомера, взмахнул флажком — и «педик» ушел вперед, изящно вихляя общелкнутым тощим задом.
Этого красавца Женька неожиданно для себя достал уже на первой двухсотметровке. «Педик», видать, не угадал мазь — лыжи у него шли тяжело. А Женькины прямо рвались из-под ног, и он, как следует растолкавшись на пологом спуске, так лихо чиркнул мимо белоштанного, что стоявшие вдоль лыжни болельщики ахнули и отшатнулись.
Женька услышал за спиной восхищенные крики и пожалел красивую девушку, болевшую за «педика». Но, чтобы не расслабляться, он заставил себя нахмуриться и назидательно подумать: «А не влюбляйся во фрайеров!»