Oпасные мысли - Юрий Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но все живое хочет жить, как говаривал еще Никита Хрущев. По ночам они дремали, по ночам у нас были гости. Первой «пришла», взобравшись через боковое окно, Анечка Брыксина с букетом цветов. Мы проговорили до рассвета; в пять она выскочила, когда те еще дремали; позже она остановила милицейскую машину и всунула им в руки силой копию моего заявления, оригинал которого послала в Моссовет. Какие-то неизвестные мужчины, писал я в заявлении, преследуют мою жену на улицах. Прошу оградить жену от возможного насилия. Документ помог! — гебисты стали топтаться в десяти шагах позади нее.
Нашим вторым гостем был русоголовый Веня, мой ученик, живший в соседнем доме. Его отец, Михаил Агурский, безработный кандидат технических наук, православный верующий, еврейский отказник и тоже участник семинара, сидел в это время в каталажке. У дверей его квартиры дежурил милиционер. Веничкина русская мама, участковый врач, ходила на прием больных в сопровождении двух охранников, тогда как Веничку конвоировал в школу, из школы и на прогулках по окрестностям всего один, потому что Веничка был еще маленький, десять лет. Гулять с чекистами Вене нравилось. «Гол!» — говорил он и перелетал через забор. Пока дядя уныло перелезал, Веничка исчезал за углом. Так он появился и у нас — просто прилетел.
Не узнанный чекистами, прорвался в подъезд и далее, к нам, Валентин Турчин, чтобы обсудить мое и его положение. Его выживали из вычислительного центра промышленного института; до этого он был уволен по политическим причинам из Института прикладной математики. Он не был намерен сидеть без работы, теряя лучшие годы: если его безработица затянется, он уедет из СССР, приняв давнишнее приглашение Колумбийского университета США.
Домашний арест сняли через десять дней. Мы узнали об этом по заработавшему телефону, по исчезновению милиционера и дополнительной квоты чекистов.
Позднее в этом же месяце в Москву приехали три представителя Международной Амнистии. Встретившись с официальными лицами, они передали им список советских узников совести — верующих. Затем пришли к Турчину для переговоров о статусе нашей организации, все еще формально не зарегистрированной Амнистией, хотя мы сформировались чуть ли не год назад. С нашей стороны присутствовали Турчин как председатель, Твердохлебов как секретарь, я и Татьяна Литвинова, дочь знаменитого наркома иностранных дел Максима Литвинова. Она помогала как переводчица. Гости приводили аргументы против статуса «секции» для советской Амнистии. С тоталитарной страной, говорили они, дело иметь трудно, можно наткнуться на провокацию КГБ. Твердохлебову, советовали они, было бы разумнее посвятить себя деятельности, более эффективной, чем Амнистия, — «если вы хотите свергнуть эту систему». «Мы не ставим перед собой такой цели», — заметил я в потолок, на всякий случай.
После многих часов переговоров они согласились на компромисс: Амнистия зарегистрирует нас как «группу», наинизший статус, не позволяющий посылать делегатов на международные конгрессы Международной Амнистии. Мне было видно, что им не хотелось иметь трудностей с нами. Возможно также, что очарованное советской политической игрой руководство Амнистии решило не осложнять свои отношения с Советами слишком близкими связями с диссидентами.
Когда в 1977 году Шон Макбрайд получил Ленинскую премию мира, многие из нас уже были советскими узниками совести.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
ТОПТУНЫ
Не было свободы печати. Редкая семья имела домашний телефон. И отчаявшиеся люди ехали со всех огромных просторов страны в Москву, находили диссидентов и просили о помощи. Мы были их последней надеждой, могли, по крайней мере, рассказать миру о нарушениях прав человека. И мы их защищали, правых и левых, монархистов и троцкистов, верующих и атеистов, независимо от их идей, если только они не призывали к насилию. Нас было каких-то несколько десятков, и приходилось вести лихорадочную, сумасшедшую жизнь: поездки по стране на политические суды, составление протестов и воззваний, сбор и выпуск правозащитных новостей, самиздат. Летом 1974 ко мне стали приходить даже письма из бытовых лагерей с просьбами о помощи; я передавал их знакомому адвокату-профессионалу. Дважды просили присутствовать на судах общины пятидесятников.
Христианские фундаменталисты-пацифисты, пятидесятники терпели от властей всегда и везде, даже на далеком Дальнем Востоке. К ним врывались на молитвенные собрания, у них конфисковывали религиозную литературу, их молодежь шла в лагеря за отказы от службы в армии. Первый суд, на котором я присутствовал, был гражданским и проходил в индустриальном городе недалеко от Москвы. Второй раз это было «уголовное» дело епископа Ивана Федотова, рабочего, обвиненного в организации нелегального съезда пятидесятников под видом собственной свадьбы. Он пригласил на свадьбу не только единоверцев, но и друзей-рабочих, и соседей, — следствие интерпретировало это как «ширму». Все свидетели, кроме милиции, отрицали версию «съезда», — прокурор, войдя постепенно в экстаз, как это бывает с прокурорами, требовал пять лет строгого режима. Он называл это гуманным решением, и был прав: при Хрущеве, когда советские журналисты и «деятели искусств» изображали баптистов и пятидесятников фанатиками-изуверами, пресвитер Иван Федотов отсидел не пять, а полных десять лет,
Прервав заключительную речь прокурора, я громким голосом произнес, что никаких доказательств у суда нет. Изумленное правосудие раскрыло по-рыбьи рот, судья промямлил: «Вы не можете решать за суд», — прокурор затем продолжал свою речь, но уже без экстаза. Когда через несколько часов зачитывали приговор, версии «съезда» там не появилось. Федотов получил два года усиленного режима за два антисоветских высказывания: «Фашисты!» — когда отряд милиции ворвался к нему в дом среди ночи в надежде захватить молитвенное собрание, и «Ваша политика противоречит Ленинскому декрету!» — когда комиссия при райисполкоме проводила с ним воспитательно-профилактическую беседу. Как говорят советские люди, «Привлечен, значит, осужден».
В ту же осень мы вместе с Татьяной Сергеевной Ходорович летали в Ереван на суд над Паруйром Айрикяном, основателем подпольной Армянской национальной партии (к которой мы относились, правда, с некоторой настороженностью). Татьяна Ходорович, лингвист, женщина строгая и решительная, была одним из бесстрашных редакторов знаменитой самиздатовской «Хроники текущих событий», в которой публиковалась подробная и аккуратная информация о нарушениях прав человека; она выходила годами, несмотря на неистовые усилия КГБ остановить ее. Таня это делала вместе с биологом Сергеем Ковалевым и математиком Татьяной Великановой.
В Ереване я настоял, как член-корр Армянской Академии наук, чтобы нас с Татьяной пропустили в зал суда. (Когда пройти туда же попыталась невеста Паруйра Лена Сиротенко, ее просто арестовали и сунули в КПЗ.) Стойкость Айрикяна вызывала изумление. Со студенческих дней он переходил из тюрьмы в лагерь, из лагеря в тюрьму, и обратно, и теперь его снова судили за «антисоветскую агитацию и пропаганду» на основе писем, писанных из лагеря и конфискованных лагерной цензурой. Получалось, что он агитировал цензоров, но прокурора это не смущало, он требовал десять лет особого режима и четыре года ссылки.
Перед зачтением приговора я вошел в совещательную комнату, где «решалось» его дело. Вместе с судьей и заседателями там сидел прокурор! «Это нарушение закона», — заметил я. Они смотрели на меня молча. — «На каком основании вы требуете такой срок? Его письма не дошли до адресатов. И что в письмах? Ничего!» Я вышел.
Началось чтение приговора.
«…приговаривается к…» Мать Паруйра упала.
Натренированная публика не шелохнулась, судья замолк, охрана схватила Айрикяна, гебисты и прокурор бросились к матери, стали разжимать ей сжатый рот, употребляя столовый нож, и, поломав пять зубов, в этих действиях преуспели.
«… приговаривается к семи годам исправительно-трудовой колонии строгого режима… трем годам ссылки».
Вечером мы приехали к Айрикянам. Мать лежала на постели с счастливым заплаканным лицом. Ее сын не погибнет.
Пока мы были в Ереване, КГБ исполнял захватывающие пируэты. Что черные «волги», набитые армянскими чекистами, следовали не по пятам, а рядом — мы по асфальту, а они сбоку по мостовой, — это было тривиально. Что они сидели в зале, когда я делал научный доклад в Физическом Институте, а затем дежурили под дверью кабинета, когда мы с моим старым другом Гариком обсуждали нашу общую научную статью, — это уж вовсе тривиально. Не тривиально было, что они перекрыли всю телефонную связь между Москвой и Ереваном, когда обнаружили, какую неприятную информацию передавала в Москву Татьяна Ходорович. «Связь с Москвой не исправна», — отвечали целый день телефонные операторы. Я бы не поверил, что КГБ способен принимать столь простые, дорогие и эффективные решения, если бы не аналогичный случай с Таней Плющ, (Житниковой), которая пыталась провезти из Киева в Москву особо шокирующую информацию об издевательствах над ее мужем Леонидом в СПБ, Специальной Психиатрической «больнице». На железнодорожном вокзале билетов на Москву не было. Тане показалось это подозрительным, и она прошлась по всем кассам, опрашивая кассирш. И одна, наконец, призналась: «Есть, есть билеты! Но нам их только что запретили продавать». Таня кинулась на автобусную станцию. Билеты имелись, но на первой же остановке украинские гебисты сняли ее с автобуса и вернули в Киев.