Ниоткуда с любовью - Дмитрий Савицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какого хрена мы не могли ужиться вместе? Быть может, мы действительно были братом и сестрой и нас подтачивал банальный инцест?
Полномочия советской власти перед лицом стихии, будь то незапланированная смерть в виде холеры или небольшая трехмесячная засуха, понижаются, что дает грядущим поколениям небольшую надежду. Левушка Троцкий, конечно же, не задумываясь, сбросил бы на поселок небольшую бомбу. Владимир Ильич приказал бы устроить идеологически объяснимое землетрясение. Гуталин Джугашвили придумал бы что-нибудь похитрее: срытие Святой горы и возведение на ее месте какой-нибудь пирамиды в виде куба. Нас же оставили без надзора. Стась исчез. Голос Америки звучал теперь из-за каждого забора, гомосеки встречались вечерами у "бабы Лены", памятника Ленину, и шли на танцульки. Дело дошло до грима, до травести, до враждебных нам по духу танцев. Катер Киммерия превратился в плавучий бордель. Шепотом и на цыпочках жившие пииты начали читать свои шедевры открыто по всем террасам. В качестве профилактики народ потреблял с утра белое столовое по семьдесят две копейки за литр и был счастлив.
* * *
Мы решили с Тоней бежать. В конце концов, одно дело - жить по собственной воле на фальшивом сквознячке коктебельской свободы, а другое - сидеть взаперти. Мы уже прослушали крамольную лекцию правозащитника Икс о презумпции невиновности, повесть Зэт о франкмасонах в сибирском обкоме и фортепьянный концерт Игрека, который, распатронив нутро рояля, играл всеми своими сорока пальцами не на клавишах, а на струнах... Мы, наконец, провели с Тоней интенсивное перемирие, полное солнечных взрывов и умопомрачительных провалов. Лишь тетка вела себя разумно и, покончив с дневными экзерсисами (Дебюсси) и очередной главой "Александрийского квартета" (мучительное тормошение словаря), пилила дрова на зиму.
Напоследок я заглянул к Гаврильчику, попрощаться. Номер раз держался за печень, но продолжал тянуть новосветское шампанское.
"Старина, подпольщик стоеросовый, я тя должен предупредить, - воздвиг он спич. - Грядут, клянусь тебе, великие перемены. Кто не с нами, тот вас ис дас. Кончай играть в прятки. Мне точно известно. Вас будут травить дустом. У нас генералы созрели. Целая роща. Ракет у нас до и больше, старина... И дело не в том, правы мы или не правы, а в том, что нас теперь весь мир слушает... Правы мы будем потом... Это только вам, остолопам, из вашего окопчика кажется, что наверху нет сверхидеи. Чудило! Идеи в ЦК в бочках солят..."
Грустное было прощание... Зашел рыхлый, с обвисшими телесами критик правофлангового журнальчика, покатил бочку на евреев: "Жиды-ы-ы-ы, - жужжал он, - раздраконили вдребезги страну, Троцкие и Урицкие, а теперь ходу дают, на родину... а-а-а-а-а... предков..."
Со своей бутылкой, скромно в кресле, устроился милейший умнейший красавчик киношник, сигарку пожевал, спичкой чиркнул - так и застыл: в одной руке сигарища от товарища Фиделя, в другой - огонь.
"Проблема полукровок,- завел он, - полтинников. Кого ни копни: наполовину еврей. Так и ждешь, что вот-вот он переметнется. Одной рукой домны и нивы воспевает, другой - пасквили для заграницы строчит..."
Девушка пришла, из провинциалок, номером раз приглашенная, застенчивая, в платье, чем-то чудовищным надушенном. Выпила стаканчик шампуньского, речи столичные про грядущую войну послушала и разревелась; сидит, слезы по румяным щечкам размазывает и икает. Гаврильчик по головке ее гладит, глазами знаки делает, сматывайтесь, мол, идиоты, сверхидея у него созрела.
"Будь здоров, - говорит, - Тимофей, и помни, у нас есть теперь трезвые, за страну стоящие люди. На западном фронте лишь временно без перемен. Путь в Берлин, сказано, лежит через Афганистан. Знаешь, кто придумал? Лев Бронштейн. Любитель кактусов".
* * *
Кстати, о войнах: вторая мировая на станции Джанкой будто бы и не кончилась. Какая там вторая! Гражданская еще: сидят пейзаны на корточках, ревут грязные дети, штурмом берутся какие-то расхлестанные вагоны; качается на ветру голая лампа - влево - гаснет, вправо - зажигается. Сука с обвислым брюхом глядит в беззубый рот жующего чучмека. Гражданин начальник бежит вдоль путей в сопровождении бегущего мусора... Билетов на Москву нет. Нет ни гостиницы, ни ресторана. Налетают из мрака поезда - в окнах мужичье в майках, столы, заставленные бутылками, жирные колбасы, буханки хлеба. Дрожат рельсы николаевской еще дороги.
За полночь я сую проводнику московского скорого пятнадцать рублей в потную лапу. "Йех, ух, твою мать, да куда же вы?" - и мы в служебном купе. Он запирает нас, рыжий дядя. Тоня виснет на мне, устала, соломинка, вот-вот сломается... Служебное купе завалено грубыми солдатскими одеялами. Мы забираемся вдвоем на верхнюю полку, кое-как вжимаемся. Спи, маленькая. Ее уже нет. Дядя Морфей в милицейской форме упер ее к уполномоченному Гипнозу.
Гнилой ветер бьет в окно - Сиваш, ахиллесова пята русской истории, конец белого Крыма. Проморгали, ребятки, Русь, а теперь в терема и бояр играетесь... Ободрали жар-птицу до дохлой курицы, деревянной ложкой чужие консервы уминаете... Мать говорила: эх, знать бы, где эта кнопочка, что мозги выключает... Не выключаются. Степь бежит за окном, заламывает руки, дышит сухой полынью. Проводник весь в молниях грязного света врывается: "Давай, паря, еще десятку, контроль идет, замазать надо..." Где там у кисоньки в джинсах трешник. ...Да не трогаю я тебя, не вздрагивай, мне десятку сивому мерину выдать нужно..."
* * *
Под утро мы въехали в осень, моросило, тянуло гарью, торфяные болота дымили. К одиннадцати часам, когда разносили жидкий чай в кривых подстаканниках, повалил снежок, и Тоня вышла на станции Сентябрь. Она махала рукой, она улыбалась с платформы, она сглатывала круглые, изрядно стеклянные слезы. За мелкие деньги я договорился с машинистом, и поезд завернули в Питер. В сизых морозных дымах мы ворвались под грязный свод вокзала, вдарили по тормозам, и, поднимая ворот шубы, запихивая руки поглубже в карманы, я увидел знакомого йога, жмурившегося под схемой ленинградского метро. "Ты кого здесь ждешь?" - спросил я. "Тебя, - сказал он, - я тебя протелепал..."
Питер был весь сикось-накось зарисован белым. Снег валил со всех сторон, даже снизу. Мы взяли извозчика, и он, на третьей скорости, покатил по Невскому. Князь Юсупов стоял в распахнутом окне и дымил длинным мундштуком. Николай Гумилев, в чем мать родила, сидел верхом на коняге Клодта. Пролетели легкие санки балерины Кшесинской. В ресторане Крыша половой, кланяясь в пояс и не показывая лица, принимал заказ: "Растягай, борщик украинский два раза, штофчик той, что посинее.., балычок..." Он поднял-таки голову и расстрелял меня в упор глазищами - Распутин!
"Тим, Тим, - трясла меня Тоня, - проснись же..."
Поезд стоял, солнце лупило по своим, баба в белой до слез русской косынке протягивала в окно горячие рассыпчатые картохи. Курск! Иван Бунин с запавшими глазами, с картузом в повисшей руке стоял под горячо дышавшей яблоней и повторял женское какое-то имя...
"Да проснись же ты!"
Во рту было кисло, пылью пахли одеяла, малосольный огурец стоил двадцать копеек. Дернуло, поехали... "А хлеб у нас есть?" А хлеба у нас была черная тминная горбушка. "Как спала, егоза?"
* * *
Короткое северное лето постояло в дверях, подразнило легкой жизнью и хлопнуло дверью. Еще бежали вперегонки вихрастые липы бульварного кольца, таяло мороженое на всех углах, и с треском вспарывали ножи азиатские черепа арбузов, еще распахнут был всеми окнами крикливый трамвайчик, шпарящий через Яузу, еще продолжались вечерние дачные посиделки: с самоваром, перекормленным сосновыми шишками, со свежесваренным малиновым вареньем, еще нежны были наползающие с лугов туманы, а на вокзалах продавались жирные астры и хотя пусты еще были чисто вымытые улочки центра, как грянуло вдруг со всех сторон первое сентября, хлынули из всех дверей наглаженные, причесанные школяры, дохнуло недвусмысленной свежестью и погодя пошли мелькать все серее и серее, вплоть до грязных каких-то чернил, крепко к власти приписанные денечки.
В конце листобря я подрядился накатать несколько радиоинсценировок по сказкам братьев Гримм, а чуть позже Тоня познакомила меня с застенчивым крошечным гравером, у которого приятель, женатый на немке, уехал в гости к Гёте и квартирка стояла пустая. Крошечная кухонька, кривобокая ванная и Г-образная комната были свободны до первых телодвижений властей, до стандартного доноса из посольства, что гражданин Перебежчиков не явился для продления визы. Плата была мизерная, домишко - волшебно-старый, замоскворецкий, с кустами бузины, с тополями, кошками, заборами, сараями.
В середине дождебря я разделался с безработными принцами и грустными карликами, неделя первых заморозков ушла на разработку сценария для Никитки, который в сотрудничестве с Берем-и-Едем поднял драный флаг семнадцатого: "Грабь награбленное!"
В затею я не верил, но на Николу Зимнего получил двадцать хрустких пятидесятирублевок и совет провести Новый год подальше от стен Кремля. Роль посланника исполнял Понт; ни Никитки, ни Берем-и-Едем в российской федерации не было - друзья отправились дышать озоном Армении, глазеть на Арарат да отпаиваться чудесным местным коньячком.