Последний мужчина - Михаил Сергеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Какой же смысл в постановке вашей пьесы, если такие взгляды почти никто не разделяет? Канет в Лету. Миру ничего не принесёт.
— Миру… не знаю. Ему и решать. Вот вам… принесёт. И мне, — добавил он, чуть помедлив.
— За что же такая честь?
— Зря вы. Относительно случайный выбор. Забота о собственной совести. Прививка. А вам — шанс. И вовсе не от меня.
Меркулов поднял глаза и, смотря поверх гостя, минуту о чём-то думал.
— Вообще-то я догадываюсь, когда они прозреют, если, конечно, такое случится…
— Кто? — Сергей с удивлением посмотрел на него.
— Эти… поклонники Шекспира.
«Вот так поворот», — мелькнуло у гостя в голове. Но тут же сообразив, что он не может предвидеть хода мыслей собеседника после своих пассажей, он постарался скрыть удивление.
— И когда же?
— Скоро. Как только выяснится, что пьесы написаны группой людей, причем с постоянно меняющимся составом. Ведь развенчали же «Константиновы дары».
— Знаете и это? Что ж, не только падение западной церкви начиналось со лжи, — гость пожал плечами. — За этим последовала, если помните, односторонняя отмена ряда решений Первого вселенского собора, затем торговля титулами, коронами и целыми государствами, увлечение убийствами в крестовых походах людей, которых они не считали за таковых, а потом сжиганием уже своих на кострах. Закончилось всё продажей индульгенций за будущие грехи. Наша церковь ничем подобным не замаралась. Реформация Лютера, протестантство, была взлетом из пропасти! И теперь в Европе не только католики. Впрочем, о чем это мы? А, о подделках!
— Успехи науки поразительны, — режиссёр подмигнул ему.
— Добавлю, что сразу же найдётся масса «знатоков» Шекспира, со всех перекрестков возвещающих, будто давно знали и говорили об этом. А что пьесы посредственны, тайной для них не было. Кричать будут так, что заложит уши! — радуясь возникшему пониманию, воскликнул Сергей.
— Бьюсь об заклад, это будут крики самых маститых профессионалов! — неожиданно захохотав, добавил Меркулов.
— В точку!
— Полагаете, можно тяпнуть ещё по маленькой?
— Можно. — Гость, придвинув стул, присел.
Так же громко опустошив свою чашку, хозяин кабинета, смачно закусывая хлебом с баклажанной икрой, неожиданно погрозил гостю:
— А сейчас никто… слышите, никто не смеет требовать пересмотра.
— Вот это да, — изумлению Сергея вновь не было предела. Но, не растерявшись, он парировал: — Никто, кроме очнувшихся и Бунина.
— Бунина? — Меркулов с удивлением поднял на него осоловелые глаза.
— Ну да. Пусть не требовал, но хоть попытки были. «Я Чехова причисляю к самым замечательным русским писателям, но пьес его не люблю, мне тут даже неловко за него». Слова, между прочим, лауреата Нобелевской премии по литературе. Не последнего человека в том обществе. К тому же лучшего друга. До конца жизни. Единственный, кто прямо высказался по поводу решения Чехова жениться на Книппер: «…это самоубийство! Хуже Сахалина». Так и случилось. Поэтому в искренность трудно не верить.
— Так сам же говорил Бунину, что «жениться нужно на немке, а не на русской. Она аккуратней, и ребёнок не будет по дому ползать и бить в медный таз ложкой».
— Ну, что, собственно, и сделал. Ничего не поделать, сила приоритетов.
— Ваш Толстой тоже хорош, — всё ещё жуя, сквозь зубы процедил хозяин, — выговаривал Антон Палычу: «А пьес ваших я терпеть не могу. Шекспир скверно писал, а Вы ещё хуже».
— Вот видите. Что значит отсутствие символов. Символов духа.
— Символов?
— Они ориентиры образца, как иконы. Павел Флоренский писал о «неслучайности» своеобразного изображения ликов. В них показано то, что скрылось бы, примени закон перспективы. То есть современный принцип живописи и литературы. В них расположенное дальше может выглядеть крупнее того, что ближе. Важна значимость духовная… не материальная. Изображение обнимает всё пространство, а не только террасу в имении. Даже должное быть скрытым. «Должное», по мысли искажённого сознания людей. Вот дети — они ещё не испорчены миром и рисуют то, что есть на самом деле, что видят. У них здания по размеру как люди. Это потом мы вытравливаем первообраз. Но об этом позже… А у Чехова какой-то мрак, безысходность. И настигает всякого. К тому же нет обратной перспективы. Обратной проекции духа. Зато есть прямая, в никуда. Не уходит зритель добрее. Неверие и пустота. Герои автора «Чайки» какие-то обвисшие и обмякшие. Раздавленные и безжизненные. Стекающие, липнущие, вяжущие, и гнетут, гнетут, гнетут… и вяжут, вяжут душу… О них нельзя даже сказать «испуганные», «ждущие», «страдающие»… там… «ищущие». Да что говорить, ни один даже самый ярый поклонник не приведёт примера любви в его произведениях по простой причине — её нет у самого автора. Герои не могут переживать, спасать, обнять, выразить… сердце не разрывается ни у одного из них, понимаете? — Сергей вдруг рассеянно посмотрел на свои пальцы. — Может, и впрямь Пелевин видит это? Ведь точно видит, всё видит.
— Показывает драму общества — извечная тема. — Несколько раздражённо проворчал хозяин кабинета. — Вполне объяснимо.
Гость уже взял себя в руки:
— Да какая там драма… Хотя современные киборги, гоблины, всякие блокбастеры — тоже драма и тоже общества. Но в православном сознании её значимость вторична, потому что сплошь материальна. И уж точно не даёт никаких ответов. Бег по кругу. Пулю в грудь себе не пускают из-за таких драм. Искусственная кожа натянута на несуществующее страдание. Драма души — вот квинтэссенция нашей литературы. Так что «Чайка» — прямой обман зрителя. Его ожиданий. Даже в «Утиной охоте» пуле было место. А ведь Вампилов только-только начинал трогать тему… и погиб в тридцать четыре.
— Так темы-то связаны. Общество и человек. Любой первокурсник знает! — воскликнул Меркулов.
— Никак. Только поправимся, общество и трагедия внутри человека. Причинной связи нет! Главная ошибка! Оттого и по кругу. — Видно было, что гость готов защищаться.
— Конечно, отталкиваясь от первой, можно показывать вторую. Но потери невосполнимы. Ты неизбежно драму души объявляешь следствием отношений в обществе. А она, драма эта, была до того, как человек узнал такие отношения. А дальше… тупик, ведь второе остаётся. Писатель, художник, режиссёр вынужден идти на обман. Риск не добраться до понимания себя чрезвычайно велик… пример — тот же Чехов. Да что наши… вон Данте попался! А «Фауст»? Нет, драму души католику не показать, а протестанту не постигнуть. Да и нам, начитавшись Мопассана и насмотревшись безумных кинолент.
Сергей поднялся и нервно заходил по кабинету.
— И такие мнения тщательно скрываются. Представьте, что они овладеют массами, что будет ставить ваш брат? Целая эпоха коту под хвост. И опять жизнь, прожитая зря. Так что из последних сил за именем на первой полосе!
Сергей вернулся к стулу и присел, откинувшись на спинку. Глаза его отстранённо скользили по потолку, словно пытаясь за что-нибудь зацепиться.
— Ну какой Пелевин, какой ещё Флоренский? — Меркулов поморщился.
— Если позволите, раз уж вопрос зашёл так глубоко, — не обращая внимания на реплику, буркнул Сергей, роясь в портфеле. — В моих записях есть мнение того самого Флоренского, как всё произошло. Авторитета в философских кругах, между прочим, не только незыблемого, но и труднопостигаемого, скажем, для чтения в светских салонах госпожи Рынской.
— Кого, кого? — Хозяин усмехнулся. — Ах, да!
— Вот, послушайте: «Схема истории искусств и истории просвещения вообще, как известно, начиная с эпохи Возрождения и почти до наших дней, неизменно одна и та же, и притом чрезвычайно простая. В основе её лежит непоколебимая вера в безусловную ценность, в окончательную завершённость буржуазной цивилизации второй половины девятнадцатого века…»
— Простите, — перебил Меркулов. — Я припоминаю, это тот, что расстрелян в тридцать седьмом?
— Тот. В пыль последователя великих предшественников — Фёдорова, Соловьёва. Уже без наносов и метаний. Русский Платон, как его называли, безусловно оказавший влияние и на Бердяева с Булгаковым. Сергея Николаевича. Я с вашего разрешения продолжу… тут немного, — он перевернул лист: «…это тогда у историков культуры, слепо уверовавших в абсолютность мелкой буржуазности и расценивающих всемирную историю по степени близости её явлений к явлениям второй половины девятнадцатого века, возникло убеждение, что и в истории искусства всё то, что похоже на искусство этого времени или движется к нему, признаётся положительным, остальное же — падением, невежеством, дикостью… И, наконец, искусство Нового времени, начинающееся Возрождением и тут же, по молчаливому перемигиванию, по какому-то току взаимного соглашения, решившее подменить созидание символовпостроением подобий, это искусство, широкой дорогой приведшее к девятнадцатому веку, кажется историкам бесспорно совершенствующимся. «Как же это может быть плохо, если непреложною внутренней логикой это привело к вам, ко мне?» — такова истинная мысль, если её выразить без жеманств».