О нас - наискосок - Ревекка Фрумкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смятение, которое теперь мне представляется необходимым этапом в формировании познающей личности, тогда переживалось мною весьма драматически. Я не только не знала, что я ищу (сегодня я называю это чувство "потерей задачи" и уверена, что оно составляет нормальный этап любой серьезной работы). Я не знала, как вообще искать "такое": я, конечно, могла хотеть работать как Чистович, но она-то занималась совершенно другим!
И я сделала первый шаг, естественный для человека, который вторгается в новую для себя область. Я попыталась воспроизвести тот эксперимент, о котором читала. Можно считать, что с этого момента я решила стать экспериментатором.
"Мой стол не так широк..."
Выше я упомянула тахистоскоп. Этот элементарный прибор в то время имелся в психологической лаборатории любого, даже захудалого американского университета. Он-то и был мне нужен. Но я жила в Москве, и найти тахистоскоп оказалось непросто. Разумеется, начинать с поиска экспериментальной установки с моей стороны было порядочной наглостью - ведь я имела самые смутные представления о том, что и как именно тахистоскоп измеряет. Я вообще ничего не знала из экспериментальной психологии, не говоря уже о физиологических проблемах, связанных со зрительным восприятием.
Порог обнаружения и распознавания, порог абсолютный и относительный, саккадические движения глаз, след изображения на сетчатке, метод ветвей и границ, непараметрические методы - все это для меня были сплошные ребусы. Статьи из американских журналов, ради чтения которых я почти что переселилась в Ленинку, выглядели для меня написанными не на хорошо знакомом мне английском, а на каком-то тарабарском языке. Спросить было решительно не у кого. Я упрямо продолжала набираться ума, роясь в журналах и справочниках. Тем временем - притом совершенно случайно - появился первый в моей биографии тахистоскоп. Это было зимой 1965/1966 года. Вместе с тахистоскопом, и тоже случайно, появился в моей жизни человек, с которым некоторое время мы были тесно дружны и о котором я всегда вспоминаю с благодарной нежностью.
Тахистоскоп этот стоял без всякой пользы в Институте дефектологии Академии педагогических наук Мой будущий друг Н., по образованию физик, наряду со своей основной работой в одной из лабораторий этого института ведал там приборами. Институт дефектологии, основанный в свое время Выготским, был тогда в расцвете. Кое-кто из непосредственных учеников Выготского еще работал в полную силу. (Несколькими годами раньше я бывала там несколько раз вместе с Игорем Мельчуком в лаборатории профессора Соколянского, обучавшего слепоглухонемых детей.)
Правила институтом Татьяна Александровна Власова, могущественная и властная женщина, в недалеком прошлом - инструктор ЦК партии, сохранившая все свои прежние связи. Десница ее была тяжела, но щедра: ставки, командировки, оборудование и даже связь с зарубежными учеными обеспечивались безотказно. Кто была Власова по образованию - я не помню. Здравый смысл заменял ей специальную подготовку, хотя не всегда с одинаковым успехом. Отчетность в институте состояла в том, что каждый научный сотрудник ежегодно писал небольшую научную работу, которая так и именовалась - "годовая". Все работы рецензировались внутри института, а затем устраивался их публичный прием. "Татьяна", как ее за глаза звали сотрудники, неизменно читала сама все работы и делала пометки, часто - нелицеприятные, вроде "А это еще что за чушь?".
Меня в институте хорошо приняли. Соколянского, увы, уже не было в живых. Я познакомилась с многими сотрудниками, преимущественно сурдопедагогами (специалистами по обучению лиц с нарушениями слуха), представителями старшего поколения, и ближе всего - с Рахилью Марковной Босскис. С ее благословения моими первыми испытуемыми стали слабослышащие дети, ученики школы-клиники при институте.
Тем не менее одна, без помощи Н., я вообще ничего не смогла бы сделать. Н. писал тогда кандидатскую диссертацию, где центральное место занимала проблема обработки экспериментов по обнаружению речевого сигнала. Мы оказались в некотором роде коллегами. Я пыталась набрать хоть какой-то опыт в работе с прибором. Поначалу мы встречались только у него в лаборатории, где засиживались допоздна. В дальнейшем наши разговоры вышли далеко за рамки профессиональных обсуждений. Н. стал изредка бывать у нас дома.
Летом 1966 года в Москве должен быть состояться Международный съезд психологов. Я с нетерпением ждала возможности хотя бы увидеть тех, чьи имена и споры мне были так хорошо знакомы по литературе. Н. предполагал участвовать в специальном симпозиуме по восприятию речи, который организовывала в Ленинграде Л. А. Чистович.
Я к тому времени с Чистович была знакома и могла только сожалеть о том, что ее лаборатория находилась в Колтушах. Поскольку именно в Колтушах весной 1967 года я нашла нужную мне экспериментальную установку, мне потом долгое время казалось - живи я в Колтушах, все было бы, как говорил один ленинградский мальчик, "совершенно лучше".
"Наш спор - о свободе"
В январе 1966 года мы с Юрой две недели прожили в Суханово подмосковном доме отдыха Союза архитекторов. Как-то раз я зашла в библиотеку. Случайно в руках у меня оказался свежий номер "Известий" (до 1985 года из газет я читала только "Литературку"). Увидев там имена Синявского и Даниэля с ярлыками изменников Родины, я отреагировала непосредственно и чисто физиологически. У меня из-под ног стал уходить пол. К счастью, рядом оказалось старинное глубокое кресло. В этом кресле я долго сидела, зажав в руках газету, но не имея сил читать строки, изрыгавшие опять! - гнилой огонь. Признаюсь, что и через двадцать с чем-то лет я не смогла прочитать до конца книгу "Цена метафоры", посвященную процессу Синявского и Даниэля. Это чтение причиняет мне физическую боль, какая бывает, если начать старательно расцарапывать едва зажившую рану.
Именно эта статья в "Известиях" покончила, как я сейчас понимаю, с эпохой шестидесятых. Разумеется, я не могла предвидеть, в какой мере арест и судебный процесс двух людей, с которыми я была довольно шапочно знакома, повлияет на мою собственную жизнь. Я не знала, началом чего это было, - но кожей почувствовала, что это было несомненным концом. Разумеется, не формулируя для себя, концом чего именно. Ведь как эпоха 60-е годы были осознаны много лет спустя. Конец их теперь принято связывать с нашим вторжением в Чехословакию в августе 1968 года. Но я думаю, что для определенной группы людей "конец прекрасной эпохи" наступил уже в 1966-м.
Пожалуй, действительно знакома я была только с Даниэлем. Андрея Донатовича Синявского я встречала в сугубо академических ситуациях, где нас друг другу по ходу дела представили. Юлик (Юлий Маркович) Даниэль был мужем аспирантки Сектора структурной лингвистики Института русского языка Ларисы Богораз. Кроме того, он был другом одного дома, где мы часто бывали.
У Елены Михайловны Закс, известной переводчицы с немецкого, был своего рода салон - люди время от времени собирались без всякого повода, просто чтобы поговорить. Хозяйке дома было тогда лет пятьдесят. Она жила с дочерью Аленой, которая была несколько моложе меня, и совсем старенькой мамой. Это был приятный и гостеприимный дом, замечательный отсутствием позы и какого бы то ни было пижонства. Застолье было самым скромным - пили чай с чем Бог послал. Соответственно вели себя и гости, хотя многие из них были люди именитые. Я помню читавшего свои стихи известного переводчика В. Левика, несравненную Риту Яковлевну Райт, благодаря любезности которой я тогда прочла рассказы Сэлинджера в оригинале, молодежь из самого интеллигентного тогдашнего журнала "Декоративное искусство", начинающих художников и разную пишущую публику.
Юлик Даниэль, Лариса и их сын Саня, в ту пору мальчик лет четырнадцати, были постоянными подопечными семьи Закс. Лариса привозила Саню мыться, потому что в развалюхе, где они жили, не то вообще не было горячей воды, не то ее постоянно отключали. Объектом особых забот был совершенно богемный быт Юлика. Здоровье он потерял на войне и часто хворал, но к себе относился привычно небрежно. Алена и Елена Михайловна ему постоянно пеняли, но это выглядело безнадежным делом. Алена возила ему то еду, то сковородку.
Все знали, что Даниэль пишет стихи и переводит других поэтов (мне запомнились его переводы из Ивана Драча, он читал их как-то в институте). Что до прозы, то впоследствии Алена долго не могла поверить, что Юлик действительно мог быть автором приписываемых ему объемных сочинений - ей казалось, что ему недостало бы усидчивости.
Я запомнила его улыбчивым и легким на разговор и шутку, сидящим на краю письменного стола в рубашке с воротом нараспашку. Лет через десять, в середине семидесятых, знакомые мне черты проступили в образе молчаливого человека в строгом черном свитере. Это было в доме одного писателя: мой приятель Сережа Чесноков пел там вполне еще запрещенные песни Галича и пригласил меня. Набилось тьма народу, в основном - люди между собой знакомые. Я знала, что Даниэль не имел права жить в Москве, и, как человек со стороны, решила промолчать. Позже Сережа, не знавший, что мы с Даниэлем ранее встречались, подтвердил мою осторожную догадку.