Мое время - Татьяна Янушевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Сани рисунок тонкий, словно паутинку ткет, почти без цвета, - это когда против солнца смотришь, бывает.
Их темы: травянистые сарайчатые дворы, базары с цветами и яблоками, люди на улицах, на реке, в поле, в обилии света, солнечных пятен, в богатстве какой-то яркой радости.
Ночами сидим в беседке, говорим, кричим, даже ссоримся. Поле брани искусство. То ли это дух дома, города, - они словно бы нас только и ждали; то ли сами мы молоды, дотошны, задыхаемся от жажды понять и скорее высказать, - нас словно сюда и вело.
Бовин читает стихи.
Даже я рисую карикатурки на всех. Я как бы выхожу за световой круг от лампы, и мои рисунки желтеют до старинности: я вижу группу молодых людей в беседке, эта вечная поза поэта, читающего стихи, круг друзей, обращенные лица, - пауза единения.
Сад погружен в ночную темноту, мерцают белые флоксы, глухо падают яблоки в траву, линия горизонта смыкается где-то высоко над нашими головами, - изысканный эффект глубинного Мусатовского созерцания.
Завтра горизонт расступится, мы оставим город для новых дорог. Наши пройденные пути, отряхнув на пороге Саратова лишние детали, переместятся в воспоминания. Фактура памяти сохранит нежное и благородное прикосновение руки Павла Кузнецова. В воспоминаниях кольцо горизонта обнимет Азию, широкие ее степи, сизые горы с восходящим солнцем, цветистые города, кочевые станы, отары овец и вольные табуны, - Великая всеобщая безымянная Земля.
Время перестает быть актером на этой арене, сиюминутные переживания сливаются в ровное течение: годы, века живут люди в покойной простоте своего быта и труда. Вот он - миф, открывающий первоосновы мира, мира неизменной данности, который так точно и лаконично чувствовал наш детский глаз.
Взгляд, обращенный в прошлое, обычно лишен суетливости. Там мы ищем опоры.
Память удивительно умеет сфокусировать наше внутреннее зрение на любом образе, как в детстве, например, видишь лицо спящей мамы своей, - ты в нетерпении тормошишь-будишь ее и вдруг останавливаешься, засмотревшись, впервые охватывая ее прекрасное лицо, словно наконец отсоединился от нее, осознал.
Потом, в любые свои года, в минуты страха, горечи, растерянности припадаешь мысленным взором к ее подушке ..., и отбросив лишнее, видишь только ее лицо, спокойное, вечное.
Иной раз память может развернуть нам панораму зрелого обзора, когда человек способен враз схватить самую суть явления, не впадая в дробные переживания, ах, когда-то они вовсе не казались мелки, но были сладостны.., или больны, так ныли, так требовали выяснений..,
теперь же будто Великан стоишь над ними в очищенном просторе
Из памяти навстречу нам
встают минуты созерцанья
Блаженны Боги
(псевдояпонский стих)
"Созерцание - деятельность Бога", - сказал Аристотель, - "счастье вид созерцания".
И Фрэнсис Бэкон о том же: "Как хорошо обладать умом, созвучным со Вселенной".
И я туда же: воспоминание - это встреча настоящего с прошлым; созерцание - встреча настоящего с будущим.
Сколько раз я еще сяду под это Мудреное Дерево, и буду разглядывать его листву, и выйду за зеленый ее круг, и подымусь на ястребиных крыльях облаков...
ввысь ли, вдаль, в любую ширину
достаточно вглядеться...
В глубине этой паузы - полная свобода, - мы встречаемся с собой сразу во все моменты своего существования. Но этого бы мало, - мы встречаемся друг с другом в нашем духовном родстве, с людьми минувших эпох и грядущих поколений, мы касаемся общей тайны.
Остановись, взгляни!
21. Дырка
Затянулась наша пауза.
Зеркало треснуло, и получилась дырка.
В эту пустоту провалился целый большой город Киев с его Крещатиком и Софией (впрочем, с соборами всякое бывало) и другими удивительными памятниками архитектуры.
В Киеве у Кольки родственники: Maman и сестры. В их домах мы - как инородные тела, ну как песок в башмаке, - ни родня, ни званые гости, а посреди Киева неловко разуться и вытряхнуть песок.
У него здесь еще невеста. Она взяла нас к себе, то есть сама пошла жить к приятелям, а мы лежим рядком на тахте и никуда идти нам не хочется и разговаривать тоже.
Во-первых, мы просто устали. А я еще ногу натерла, она распухла, и температура у меня высоченная. И нельзя мне здесь разболеться. Батя ведь проводил меня в Москву, где я должна переводиться в МГУ, а я догнала Бовина с Колькой и "опять за свое". В общем, нужно срочно в Москву.
А Бовину сообщили, что его восстановили в нашем университете, и нет ему никакого резона болтаться дальше, пора ехать учиться. Колька же вольный казак. У нас в общежитии он жил просто так, вот в Киев завернул, а тут у него невеста, и вообще давно не был, все-таки родной город.
Мы ничего этого еще не говорим друг другу, но уже не совпадаем. Это-то и есть во-вторых. Мы вдруг как-то разом опустели. И то, - больше полугода бегаем.
Тут на рынке мы познакомились со слепым певцом. Он прибился к табору цыган. Русый красавец, прямо Иван-Царевич, они его и вырядили под лубочный образчик. Медведя куцего водят за собой и вот его. Даже гусли ему спроворили. Они на рыночной площади сначала сами пели-плясали, потом боролись с медведем, медведь еще в перерывах обходил толпу с кепкой.
Потом стал петь Иван. Голос гибкости необычайной.
Начал сходу, как-то вдруг, словно перекличка в толпе пошла: прибаутки ярмарочные: то будто торговка разбитная зазывает; то парни куражатся, бранятся; или дядька рядится, - голос усатый такой, ус еще в рот лезет; то мальчишка с заливом восхищается: "смотри-тка, тять-ка...", - все закрутили головами, будто с разных сторон раздается. А он все это собрал, стянул вкруг себя и запел: старинные, казацкие и русские, бурлацкие и кабацкие, одних "троек" штук пятнадцать перебрал, да не просто, а одну пронизывая другой, сменяя плач на удаль, а коробейников, - я таких не слышала никогда...
И ведь до чего аудиторию чувствует, доводит, кажется, до крайней точки, - бабы вот-вот зайдутся воем, выждут только, как он оборвет свою последнюю самую верхнюю ноту, - он ее тянет неправдоподобно долго, сейчас дыхание замрет! но он ее тянет, и ты в какой-то уже судороге, не знаешь, как быть, не замечаешь, как он опускает, не отпуская совсем, но уже рассыпает мелким смехом-переплясом под каблуки, в горле щекочет от не пролившихся слез, а он, не переводя дыхания, наддает, наддает...
Деньги сыплются ему на колени, на гусли, одна тетка за пазуху ему сует бумажки, видать, крупные, сохраннее, дескать.
Тут же мужики ведут его в забегаловку. Цыгане отступили незаметно, ясно, - надо человеку побыть среди других, о себе рассказать.
И мы пристроились.
Он когда-то был кузнецом. А пел всегда. Девки сохли, бабы бросали своих мужиков, он никому не отказывал. Мужики его раз побили, другой, уговорили уйти из села, так ведь и в другом - то же. Ну как-то забили чуть не до смерти и глаза выкололи. Цыгане подобрали. Он и остался в таборе, "а чего людей в грех вводить!"
Летом они к северу уходят до Вологды, до Архангельска, под зиму возвращаются к тёплым морям.
- Так и таскаешься туда-сюда с этими чумазыми? Без кола, без двора, без цели всякой? Эх! С таким голосом! Да тебе на театре петь. Не старый еще. А поешь, и вовсе добрый молодец, красавец ведь. Или с цыганками баловать проще?
- Э, люди добрые, проще - не проще, я и сам простой. Для театра не гожусь, - бывал, знаю. Там сценарий, дисциплина. А здесь я сам комедию с трагедией плету и всякий раз новую. По дому не горюю. Голосу крылья в придачу положены. Вот по делу кузнечному руки тоскуют, это верно. А без цели, говорите, как же без цели? - сколько людей со мной вместе смеется и плачет. Я брожу туда-сюда, словно ниткой сшиваю всех в единый узор, - ведь беды и радости у людей одни, нужно только аукнуть, они эхом откликнутся.
Сейчас мы лежим на тахте, и дугой над нами стоит раздражение, боязно разговор начинать. "Как же без цели?"
Каждый из нас держит при себе свою использованную на сегодня мишень, показывать стыдно, - прострелена она не по центру, и как ни крути, получается дырка.
Колькина невеста красивая. Пришла нас навестить. Мы еще познакомиться толком не успели. Я как раз выхожу из ванной, помытая, постиранная, едва держусь на ногах, - надо срочно пробовать добираться в Москву.
Она обращает ко мне как бы солидарное лицо, - мы теперь все-таки две женщины в "стае" мужчин. Она смотрит на меня красивыми оксаньими глазами, собольи воротники бровей ее как бы готовы принять меня, обнять, успокоить, мягкая грудная речь воркует, баюкает...
И вот я вся в фокусе ее взгляда, который мне говорит: "грязная бродяжка!.."
что-нибудь такое: "да как ты смеешь!.."
и я оказываюсь в своем детскисадном дачном детстве, - нам просматривают головы; мы не понимаем, чего они там ищут, больно щелкая ногтями, зацепляя отдельные волоски; боль и слезы откуда-то изнутри переносицы вызывают непонятный стыд; одних ставят к стене, другим позволяют сесть на стульчики; воздух наэлектризован позорным словом "вши"; мы не смеем спросить друг у друга, что это такое, но с ужасом смотрим на тех, кто у стенки, или с ужасом трогаем свои оболваненные макушки и долго еще зябнем от жалящего холода стригущей машинки...