Ключи заветные от радости - Василий Никифоров-Волгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Спасется! – твердо сказал Серафим.
– Будем молиться! – прошептал Сергий. Дошли до маленькой, покрытой снегом лесной церковки. Затеплили перед темными образами свечи и стали служить заутреню.
За стенами церкви гудел снежный Китежский лес. Пела вьюга. Молились святители русской земли в заброшенной лесной церковке о Руси – любови Спасовой, кроткой думе Господней.
А после заутрени вышли из церковки три заступника на паперть и благословили на все четыре конца снежную землю, вьюгу и ночь.
Пасха на рубеже России
Несколько лет тому назад я встретил Пасху в селе на берегу Чудского озера.
В Светлую ночь не спится. Я вышел на улицу. Так темно, что не видно граней земли и кажется: небо и земля одна темная синяя мгла, и только в белом Ильинском храме горели огни. И такая тишина, что слышно, как тает снег и шуршит лед, плывущий по озеру.
С того берега, где лежит Россия, дул тонкий предвесенний ветер.
Необычайная близость русского берега наполняла душу странным чувством, от которого хотелось креститься на Россию, такую близкую, ощутимую и вместе с тем такую далекую и недоступную.
Где-то ударили в колокол.
Звон далекий, какой-то глубинный, словно звонили на дне озера.
Навстречу мне шел старик, опираясь на костыль. Я спросил его:
– Дедушка! Где звонят?
Старик насторожился, послушал и сказал:
– В России, браток, звонят. Пойдем поближе к озеру, там слышнее.
Долго мы стояли на берегу озера и слушали, как звонила Россия к пасхальной заутрене.
Нет таких слов, чтобы передать во всей полноте сложную гамму настроений, мыслей и чувств, волновавших мою душу, когда я стоял на берегу озера и слушал далекий пасхальный звон.
– Христос воскресе, – шептал я далекому родному берегу и крестился на Русскую землю.
1934
Родные огни
Сквозная и голубая, как ломкий весенний лед, осень. Воздух пахнет родниковой водой. В лужах небесная синь, блестки солнца и увядшие листья.
Большая с глубокими колеями дорога. Поникшие верстовые столбы. По обе стороны дороги широкие крылья полей. Над ржаными скирдами вьются вороны. От земли идет тонкий-тонкий, едва ощутимый хрустальный звон, какой бывает только солнечной листопадной осенью.
На старом тарантасе, на котором когда-то ездили сельские батюшки и деревенские богатеи, мы проехали много верст. Костлявой рыжей лошадью, прозванной Самолетом, правит крепкий старик Савва, пахнущий овчиной, ржаным хлебом и дымом избы – запах избяной, ржаной Руси!
Несмотря на то что много было тряски и часто приходилось переезжать через большие осенние лужи, было приятно сидеть в пыльном тарантасе на душистом сене, следить за переходами и тонами теней, слушать землю и пить осенний родниковый воздух. Савва везет меня к русскому рубежу – Чудскому озеру, откуда видна Россия, слышно ее дыхание, и даже в тихие, безветренные часы доносятся с того берега звоны сельской церковки и отголоски вечерних девичьих песен.
Савва, пережевывая кусок ржаного хлеба, с умилением говорит:
– Близко, ой как близко, братишка, живем мы от нее!
Я чувствую, о ком говорит Савва, но мне захотелось переспросить его, чтобы лишний раз услышать слово «Россия».
– От кого это вы живете так близко?
– От России-скорбницы, – поясняет Савва.
– Она у меня из окна видна. А ежели, братишка, взобраться на колокольню, то и людей увидишь на той стороне. Ей-Богу! – Савва чувствует, что я с большой радостью и болью слушаю о России. И он рассказывает о ней с удовольствием, вплетая в свои слова и грусть, и улыбку, и вздох.
– Мы даже перекликаемся с тем берегом-то! – дополняет Савва.
– Как же это вы делаете? Расскажите.
– Живем мы, братишка, на берегу Чудского озера. Одна половина озера за большевиками, другая за эстонским народом. Каждое утро как с той, так и с другой стороны выезжают на озеро рыбаки. Завидим друг друга да и давай голоса подавать:
– Ваня, это ты?
– Андрюше почтение!
– Низкий поклон бабушке Настасье! Так вот и перекликаемся.
Лошадь доплелась до придорожной березы и остановилась под ее золотистой сенью.
– Конек-то отдохнуть хочет, – сказал Савва, – ну и пусть отдохнет. Стариком стал Самолет-то, а раньше-то был как вихрь. Не задарма его Самолетом прозвали.
Савва набил трубку крепким эстонским самосадом.
– Когда-то, при Николае Александровиче, мы дружили с тем берегом-то, и даже родственники имеются как у них, так и у нас. У меня там дочка, Аграфена Саввишна, замужем за Палькой Козловым. Ну и, конечно, братишка, хочется порой с ними перекликнуться, про ихнее житье-то узнать, чай, ведь своя кровь. Вот видишь, как близко живем от России— рукой подать.
Оба мы задумались. Савва перестал курить. На сердце лежала одна дума – о ней, о России, такой ощутимой, близкой и такой далекой… такой недостижимой…
Придорожная береза осыпала нас золотом своего прощального осеннего убора. Крохотный листик упал на землистую сморщенную руку Саввы, и был он таким золотисто-заревым, что казалось, застыло на нем солнечное лобзание.
– Так вот и мы, братишка, как эти листочки, – вздохнул он тяжелым крестьянским вздохом, – оторвались от родного дерева и кругами, кругами разлетелись кто куда. Очень все это прискорбно, и когда испием до дна чашу нашей горечи?
Тихим-тихим, едва ощутимым хрустальным звоном звенела листопадная земля. Пахло болотной сыростью и осенним увяданием. В недалекой роще звенел топор, и это почему-то особенно напоминало осень. Солнце уже ушло, и только яркими платками пылали на небе зори. От зорь на земле алое озарение и нездешняя ласковость, какая бывает в монастырском храме после вечерни. Мы подъезжали к Чудскому озеру. Уже издали подуло на нас свежестью большой воды. Промерцали кресты белой церкви. С русской стороны дул ветер – русский ветер, который пробегал по лесам, равнинам, дорогам и соломенным крышам родной земли. Далекий берег тонул в грустных осенних сумерках, но все же были видны очертания черных изб, деревьев, мельницы и одинокой лодки.
Россия…
Я снял шапку и в глубокой тоске перекрестился на далекий сумеречный берег. Мозг, сердце и душу обжигали два грустных слова, оброненных Саввой во время нашей дорожной беседы: «Россия-скорбница!»
В дымной избе Саввы пили чай и смотрели в окно на Россию, и нам было видно, как в далеких крестьянских избах зажигались сиротливые вечерние огни.
Ночью я поднялся с соломенной постели и осторожно, не дыша, боясь разбудить Савву, опять подошел к окну и смотрел в молчаливую осеннюю ночь, стараясь отыскать огни моей Родины, но было темно и лишь шуршала листопадная земля.
Гробница
Все были изумлены, когда увидели за всенощным бдением Якова Льдова. За свое 15-летнее проживание в посаде слыл он за безбожника и отступника, так как церкви не признавал, праздников Господних не почитал и обо всем божественном отзывался с хулой и злобой.
Осел он в посаде после гражданской войны, построил большой дом, женился на какой-то пришлой молчаливой бабе и занялся крестьянством. Кто он, откуда – никто не знал, а спросить его не решались. Яков образом был темен, волосат, угрюм, на слова скуп, глаза имел пронзительные и человеконенавистные. Именем его пугали беспокойных ребят, и все были уверены, что он если не бывший душегуб, то во всяком случае каким-то черным грехом отягощенный. Знали только доподлинно, что он имел немалые деньги, шибко пил, и причем один, ночью, при свечке, при закрытых ставнях.
При входе его в церковь все перешепнулись и стали искоса смотреть на него. Яков стоял прямо, не шевелясь, опустив по швам длинные угрюмые руки. Всех занимал вопрос: перекрестится Яков или нет? Он стоял без движения, остро уставившись в темный угол, и даже не опустился вместе с другими на колени, когда пели «Хвалите имя Господне». Почему-то впервые только в церкви заметили, что Яков стал седым, похудевшим и как бы восставшим от долгой болезни.
Всенощная приближалась к концу. За окнами шумел церковными деревьями густой августовский вечер. После пропетия «Взбранной Воеводе» и расстанного, на сон грядущий, благословения отца Кирилла церковь стала пустеть. И когда в ней, кроме священника да причетника, гасившего лампады, никого не стало, к амвону подошел Яков Льдов.
– Тебе что, Яков? – спросил священник.
– К вам, батюшка. Исповедаться хочу.
По горячей возбужденности тона и той нутряной боли, какая прозвенела в словах его, отец Кирилл почувствовал, что исповедь предстоит серьезная, глубокая и, может быть, страшная…
В полутемной церкви, озаренной лишь лампадами перед иконостасом, отец Кирилл начал Таинство Исповеди. Подойдя к аналою с лежащим на нем крестом и Евангелием, Яков стал исповедаться. Говорил он отрывисто, угрюмо и тяжело, словно поднимал целину, часто задумывался и вытирал пот на лбу. Временами озирался по сторонам и цепко хватался за аналой.