Я человек эпохи Миннезанга: Стихотворения - Александр Големба
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Когда угасает день…»
Когда угасает день,нам горечь былая не снится,не свет, а печальная теньложится на наши ресницы.
Восточные скаты в тени,на западных свет умирает:кто теплит живые огни,а кто – побежденных карает!
Но сердцу осталось одно:идти, опускаясь на дно,на самое дно бытия,туда, где всё тише и тишенисходят поминки, кутьяи братья из «хевре кадишо»!
«Мне слишком больно толковать…»
Мне слишком больно толковатьо том, как свет терзает очи,мне слишком тошно торговатьвразнос – всей кровью этой ночи!
Когда и сердце на износ,и по хохлацкому Трипольюготов ты унести в мороздушонку, траченную молью.
БЕССМЫСЛЕННЫЙ СОНЕТ
Ночь холодна, а я еще живу,я говорю о грозах и лазури,я говорю о солнце после бурии о желанном счастье наяву.
Я восхваляю чуждую молву,я только малый мим в литературе,я не Стручкова, я лишь Лапаури,и танец я поддержкою зову.
Я повторяю речи первых дней,когда всё было ближе и родней,когда всё было сладостно и ново.
Но изо всех неповторимых слов,непоправимых слов, ненужных снов,мне дорого единственное слово.
ПОСЛЕДНЯЯ ПЕСНЯ
Последняя песня, последняя тьма,последнее виденье Бога,последняя торба, судьба и сума,последняя сердца тревога.Последняя горечь последней грозы –проход облаков в колыханьях.Обрыв. Где теперь нашей жизни азы?Ты что-то напутал, механик!
«Жизнь обрывается на полувздохе…»
Жизнь обрывается на полувздохе,в забвенную уходит синеву.Как пережиток канувшей эпохи,в эпохе новой все-таки живу.
Еще живу. И подбираю крохи,в ладонь уткнувшись колкою щекой,как пережиток канувшей эпохив чертополохе муки городской.
Увижу новой осени сполохи,услышу столкновенья новых льдин,как пережиток канувшей эпохи,растаявших влюблений паладин.
Еще чуток поговорить мне дайте:как ни крути, я все-таки такой —блаженный Вальтер фон дер Фогельвайдев чертополохе муки городской!
Я стихотворец искреннего ранга,акын, ашуг или Ашик-Кериб, —я человек эпохи Миннезангасреди внезапно онемевших рыб.
Ищите скорбь мою в чертополохеуже полузабытого житья…Жизнь обрывается на полувздохе,но эта мука все-таки моя!
Евгений Витковский «ИЗ КОЛЛЕКЦИИ ЛОРДА ГЛЕНАРВАНА» (Послесловие)
Примерно с 1929 года, когда советская власть более или менее поверила, что никто ее пинком из Кремля не вышвырнет, идеологи круто взялись за литературу, за поэзию в частности. Покуда неизвестно от чего спешно помирали «соратники» обитателя мавзолея (Фрунзе, Дзержинский, Луначарский и прочие, рангом поменьше), цензура настолько завернула гайки, что просто ток написать стихотворение и напечатать его стало невозможно. Осталась, правда, возможность написать стихотворение – и не печатать его, а уж лучше и не читать никому (сам сядешь и других посадишь), но это не всякого поэта устраивало. Возник жанр самиздата (поначалу «самсебяиздата » – слово придумал Николаи Глазков еще до войны), стихи стали тиражироваться «от руки», их бросали в океан русского чтения, словно бутылки в море: авось где-то кто-то да прочтет, – кому же в России неизвестны «Дети капитана Гранта»? Бывало и так, что человек, когда его арестовывали и сваливали рукописи в мешок для вещдоков, радостно восклицал: «Наконец-то меня прочтут!..» (реплика арестованного 12 июня 1937 года поэта Венедикта Марта, отца Ивана Елагина и дяди Новеллы Матвеевой). Могли прочесть, могли нет. Могли сжечь, могли сберечь. Нестерпимой болью и горечью были отравлены последние годы жизни Николая Клюева, у которого в подобной ситуации конфисковали поэму «Песнь о великой матери», а поэма-то как раз уцелела. В отличие от рукописей Венедикта Марта, сгинувших в пережившем оккупацию и многое другое Киеве. Всякое могло выпасть.
Другие поэты, осознав, что печататься им – по крайней мере в оригинальном жанре – не удастся, просто писали и складывали рукописи в какой-нибудь дальний угол. Авось корабль потонет (он и потонул вместе с «Перестройкой»), а стихи выплывут к читателю. Да и вообще, кто его знает, как жизнь повернется; вдруг приятель в журнале заведовать поэзией станет, пока не выгнали – подборку-другую тиснет? Кстати, так бывало довольно часто: теперь, могла мы уже зазубрили, что такой-то при советской власти не напечатал ни строки, пороешься год-другой в забытой периодике – и находишь такие публикации. А тем временем поэтическое мастерство давало возможность заниматься переводами. Если уж был Виктор Гюго «назначен» в прогрессивные, ему причиталось многотомное собрание сочинении. А в собрании два с половиной тома шло под стихи. И вовсе не только политика печаталась в этих томах, не только стихи для детей. Да и новонародившееся государство «Германская Демократическая Республика» требовало внимания к своей классике (Бехеру и ниже), а также к предшественникам оной (Гёте, Шиллеру, кого там забыли?..). Словом, переводчик-германист без работы вроде бы не должен был оставаться.
Но времена менялись. Стал появляться новый тип переводчика-начальника: он получал инструкцию возглавить семинар поэтического перевода, скажем, при Институте Иностранных Языков (пусть уж переводит молодежь всякую древность, оно не так опасно, как оригинальная поэзия, от своих стихов пусть лучше подальше держатся, всё равно одна морока с ними), – а взамен, голубчик, бери себе любой кусок в прокорм и гони с него конкурентов метлой.
…В конце 1950-х годов многие поэты-переводчики снимали у себя дома трубку зазвонившего телефона, из которой звучал хриплый, словно голос удавленника, баритон:
– Ты давай кончай с немецкого переводить без моего разрешения. Теперь я по этому делу буду главный. Ты не бойся, я всего не переведу – тебе тоже останется, если слушаться будешь. А не послушаешься – ну, пеняй на себя.
Отвечали по-разному. Кто-то вступал в разговор. Соглашался на «раздел», на компромисс, особенно если знал другие языки и мог от немецкого отказаться. Кто-то клал трубку, бросив: «Проспись». Находились и такие, кто отвечал: «Слишком много на себя берешь» (свои друзья «наверху» имелись), – тогда баритон немедленно обращал все в шутку: хозяин был достаточно труслив и знал, что быку играть в Юпитера опасно, можно на бойню угодить. У одного из тех, кому звонили, инфаркт случился от такого звонка. До сих пор известен только один, кто, получив такой звонок, коротко ответил «Иди…», уточнил куда – и бросил трубку.
Задышливый баритон был злопамятен, как сорок тысяч героев Фолкнера вместе взятых. Он мог испортить жизнь человеку – и поэтому испортил ее (отвлекаясь, скажу, что он лишь копировал манеру поведения собственных наставников). Однако пережил партийный баритон беспартийного поэта на считанные месяцы. Думаю, что и в потустороннем мире никакое примирение не состоялось – и не состоится. Покуда всех нас не примирит друг с другом один высший Судия.
Фамилию «баритона» нет нужды обнародовать – в песках забвения она не потонет, найдутся если не ученики, то потомки и прочие родичи, которые будут твердить о его гениальности. Не о баритоне нынче речь, а опять, в который раз – об одном из тех, кому советская власть отравила изрядную часть жизни и тем самым, видимо, отняла ее остаток. Александр Соломонович Големба как раз и был тем, кто сказал баритону: «Иди!..» В итоге, с блеском начав карьеру именно как переводчик немецкой классики, он мигом потерял к ней доступ: разве что его переводы из Брехта переиздавались, да и то скупо, со скрипом. Его переводы с польского могли пройти через журнал – и не попасть ни в одну книгу, а то и до журнала не дойти. В то же время фиктивные «прогрессивные» бенгальцы и пуштуны доставались ему чуть ли не до самой смерти: такими переводами можно было прожить, но нельзя было сохранить даже уважение коллег по «цеху».
Коллеги, однако, бывали разные, и среди них были как талантливые люди, так одновременно и порядочные. В латиноамериканской редакции «Художественной литературы»» перепадал Голембе Рубен Дарио – его переводы немедленно становились классикой. В редакции «Библиотеки Всемирной Литературы»» готовился том Верхарна – происходило то же самое. Баритону не хватало щупальцев, враг-то был не один. Конечно, по его приказу работа Голембы в «Молодой гвардии»» (тут я свидетель – сам там недолго работал в то время) признавалась недоброкачественной, и к переводчику применяли унизительную процедуру – нанимали «редактора за счет переводчика»». Но, не ровен час, редактор оказывался порядочным человеком, разрисовывал второй экземпляр машинописи каракулями, а первый возвращал в редакцию без единого исправления (и свой гонорар переводчику тоже возвращая). Так что всё кончалось тягомотиной, унижением… и только.