Коридоры памяти - Владимир Алексеевич Кропотин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Удивил отец.
— Смотри, это генерал Шеренга! — сказал он почти шепотом.
Солнце светило, и бодрил утренний морозец. В реденьком тумане просвечивали обнаженные деревья. Дима увидел розово-сизую шинель, яркие, как вымытая морковка, лампасы на брюках цвета морской волны, белый шелковый шарф на шее, праздничную генеральскую фуражку. Генерал шел без видимой цели и так медленно, как никогда не ходили обычные люди.
Когда подошли совсем близко, Дима увидел Шеренгу крупным планом. Генерал был пожилой, но ухожен под молодого: на висках и затылке ровно подбриты начавшие светлеть волосы, сиреневой кожей лоснилось тщательно побритое и освеженное лицо. На лицо это, казавшееся уплотненным, как на землю по-осеннему светило весеннее солнце, на лице, как на улице, стоял легкий морозец, прозрачной сизой жидкостью налитые глаза ни на чем не задерживались. Глаза эти в одно и то же время видели всех и не видели никого. Когда генерал посмотрел на него и не увидел его, Дима успел заглянуть в них и понял, что туда, куда он заглянул, никого не пускали. Взглянув на генерала почему-то виноватыми и будто оборвавшимися глазами, отец заторопил Диму в сторону.
Сейчас Дима не помнил этого. Не помнил и чувства униженности, кольнувшего его, когда в другой раз он увидел, что отец внутренне пасовал и вкрадчиво улыбался каким-то совсем невидным собой начальникам. Непринужденные и естественные, признававшие друг друга, они, казалось Диме, не узнавали его. Конечно, Дима давно догадывался, что значил отец среди людей. Обидно было не то, что он, очевидно, не мог стать генералом, а то, что искал расположения людей, которые не желали замечать его.
Не было сейчас в Диме и чувства несправедливости, охватившего его, когда ему показалось, что люди были разделены на тех, кто пользовался какими-то преимуществами и вниманием, и тех, у кого не было этого. Иногда он ловил себя на том, что был даже доволен, что отец уже не представлялся ему значительным. Именно поэтому, намеренно не понимая отца, тянувшего его в сторону, он шел прямо на генерала. Если бы понадобилось, он тогда подошел бы к Шеренге и стал бы в упор разглядывать его.
— Молокосос! — по другому случаю и в другое время сказал ему отец.
Только поначалу Дима обиделся, отец никогда не называл его так. Обиделся, но понял, что это не должно было обижать. Разве не от родителей зависело его благополучие? Что бы он сам по себе значил без них? Представить это оказалось невозможно. Будто ничего тогда в нем не оставалось. Он был несправедлив к ним. Что могло быть ближе родных людей? И чем они были хуже других людей? Жизнь держалась на чем-то более важном, чем положение и звания. Отец был важнее. Мама была важнее. Ощущение себя и своей собственной жизни было важнее. Пусть у кого-то будет какое угодно положение, а у него и родителей остается только это. Диме казалось, что у всех начальников, перед которыми пасовал отец, вместо жизни было их положение. Еще неизвестно, что было лучше.
— Тебе будет трудно жить, — говорила мама.
Он не понимал ее.
Сейчас он не помнил ни этих ее слов, ни сына директора школы, женщины крупной и на всех в школе поглядывавшей сверху, Бори Соколова, с которым однажды сбежал с уроков от обязательных для всех уколов.
На улице Боря взглянул на него круглыми гладкими глазами и предложил совсем в этот день не возвращаться в школу. Дима не почувствовал его взгляда, будто Боря смотрел не на него, а на место, какое он занимал, зазывно улыбался тоже будто не ему, зачем-то поднял камень и кинул вдоль улицы.
— Пойдем! — сказал он, проследив за камнем.
— Куда?
— Куда-нибудь.
Боря смотрел на него. Снова не почувствовав его взгляда, Дима присел, потом поднялся и обошел вокруг приятеля.
— Ты что? — спросил Боря.
— Так. Захотелось.
Дима пошел в школу. Бездумность и веселая безжалостность, почудившаяся ему в Боре, насторожили его. Иначе увиделась и все прощавшая сыну директор школы.
Нет, ничего этого Дима сейчас не помнил. Не помнил и первого в своей жизни парада и демонстрации, на которые он ходил с отцом.
Влажный ветер колыхал всюду развешанный красный материал. Солнце грело прибранные улицы города, но воздух оставался холодным. Люди собирались и смотрели друг на друга как гости. Все ждали и хотели, казалось Диме, чего-то одного, одинаково переглядывались, одинаково наклонялись к детям, будто во всех них находился и все делал какой-то один общий человек.
Парад и демонстрация прошли быстро. Люди шли мимо трибуны и покрикивали. Приветствовали великий советский народ. Великого Сталина. Рабочий класс. Советскую Армию. Трудящихся всего мира. Призывали идти под знаменем Ленина — Сталина вперед к коммунизму. А всему мешали поджигатели войны, бряцавшие оружием.
— Пап, а почему у нас нет атомной бомбы? — спросил Дима.
— Будет, будет, — отвечал отец.
— А скоро?
Он снова надоел отцу с вопросами.
Неужели мы не можем сделать то, что уже могут и делают они? Как же так, ведь м ы с а м ы е — с а м ы е? Что-то странное совершалось в мире. Трудно было примириться с мыслью, что у нас чего-то могло не быть и враги, воспользовавшись этим, могли напасть. Но почему так спокойны и уверенны наши? Неужели не замечают опасности? Нет, замечают, иначе не предупреждали бы поджигателей войны. Это и было самое странное, что замечали и оставались спокойны. Чего-то Дима в который уже раз не понимал.
Нет, не помнил сейчас он прежних обид и недоумений. Но что же все-таки беспокоило его? Чем он недоволен? Разве его не кормили, не одевали, не учили в школе? Или его сверстники находились в лучшем положении? Разве он жил не в самой лучшей стране, не гордился ее героями, ее учеными, Сталиным? Разве он не хотел, чтобы его страна была самой сильной, самой богатой, самой красивой?
Все было так.
И все было не так. Достаточно взглянуть на пеструю от теней солнечную улицу, зеленые деревья и уходящее в голубую бесконечность небо, чтобы стало ясно, что жить можно интереснее, чем он жил. Достаточно почувствовать, что ему уже нравился город, в котором он жил, что он уже как-то гордился парком (таких больших парков, говорил отец, нигде не было), дальнобойным орудием на цементной площадке с поворотным кругом у самых сопок (это орудие, говорил отец, превосходило известную Царь-пушку) и даже оставленными японцами сооружениями странной архитектуры, чтобы догадаться, что жизнь могла стать еще интереснее. То, что говорилось по радио,