Кладбище балалаек - Александр Хургин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А утром приехала мама. Ей позвонила Лёля и попросила, чтоб она привезла меня домой. Мама приехала очень рано. В половине шестого. И конечно, увидела, что я не один. Она сказала:
— Сволочь ты.
Я сказал:
— Почему?
А она сказала:
— Собирайся.
Я собрался. Моя случайная женщина тоже собралась. Быстро и незаметно. И ушла она — незаметно. Во всяком случае, я её ухода не заметил.
По дороге мама всё мне рассказала. Вчера, поздно вечером, Лёля оставила Светку дома и пошла выгулять Дика. Что было моей обязанностью, ежеутренней и ежевечерней. Но меня не было, и она пошла вместо меня. А Светку оставила сидеть в ночной квартире. Почему Лёля не уложила её спать, как обычно, в девять, мне непонятно до сих пор. И Лёле непонятно. Видно, ускользнуло от неё время, и она потеряла с ним связь и чувство его потеряла. А спохватилась — Дик скулит, на улицу просится, и Светка не спит…
Выгулять Дика во дворе на скорую руку Лёле не удалось. Он потащил её через набережную к Днепру. Там Дик любил гулять больше всего. И один подонок снёс Дика…
Потому что автомобили заняли своё место в нашей жизни. Мы их туда с удовольствием, как дураки, впустили. А они заняли место и в нашей смерти. В настоящей и придуманной. Чего от них никто поначалу не ожидал. Автомобилей стало полно не только на улицах, их полно в романах, рассказах, повестях — в текущей мировой литературе, в общем. Я давно это заметил, ещё когда Дик был жив, и давно меня это нервировало. Потому что как ни откроешь книгу — хоть из их жизни, хоть из нашей — герои и героини в автомобилях ездят, в них целуются и любят друг друга, рождаются в них, в них живут и обделывают всякого рода дела, в них и под ними гибнут. Дети, старики, женщины, преступники, все подряд гибнут. И я давно понимаю — это не потому, что у авторов напрочь отсутствует богатая фантазия, и они не способны умертвить своих персонажей как-нибудь лихо, оригинально и привлекательно для читателя, а потому, что действительно бездна зазевавшегося и иного народу кончает свои дни и ночи под колёсами. И происходят эти кончины постоянно и статистически неизбежно. И значит, ни от гибели этой машинизированной никуда не уйти, кому суждено, ни от её описания. Хотя описывать тут фактически нечего…
Дик стоял чуть впереди, натягивал поводок. Который и остался у Лёли в руках, с вырванным карабинчиком ошейника.
И пока водитель возвращался на место происшествия за зеркалом заднего вида, пока удивлялся, что он на кого-то наехал, пока Лёля приходила в себя, пока возвращалась домой, прошло, конечно, какое-то время. Дверь в квартиру была не заперта. И даже приоткрыта. И Светки в квартире не было. И нет по сей день. Не заперла ли дверь Лёля или её кто-то открыл — установить не удалось. И Лёля полночи слонялась по пустой квартире с поводком в руках, ничего не предпринимая. Поводок — это всё, что у неё осталось в руках. Ну, и я остался. Но это её не утешало, это для неё было всё равно что ничего. А у меня тоже осталось ненамного больше. Вернее, Лёля у меня осталась. Или она осталась не у меня, а отдельно от меня. Рядом, но отдельно.
С тех пор я заводить любовниц побаиваюсь. Хотя меня и сейчас временами тянет к какой-нибудь тридцатилетней жучке, у которой из-под хвоста исходят во все стороны тучи флюид. Но я, во избежание последствий и несчастий, себя останавливаю. Я смотрю на абсолютное большинство окружающих женщин и говорю себе:
— Вот эти климактерические бабищи, вялые и оплывшие, лет на пять, если не больше, младше тебя. Понял, старый козёл? Или не понял? Прочувствовал или не прочувствовал?
В таком, значит, примерно духе. И мои самоуговоры помогают и действуют на меня правильно, и я остываю и теряю возникший было интерес, и останавливаюсь, ничего не достигнув.
А другим — ничего и хоть бы что. Другие вполне могут себе позволить любовниц. Тем более если с умом.
Вот, к примеру, один из моих прямых предков (теперь стало модно вспоминать предков к месту и не к месту) — дед со стороны отца. Он был человеком с умом, хотя и закончил свою жизнь в сумасшедшем доме. Дед имел две законных семьи. Параллельно. И параллельно в них жил. Конечно, он их и содержал более или менее достойным образом — двух жён и троих детей. Это было нелегко и не так просто в исторический период после великой революции, оказавшейся в глазах потомков бандитским переворотом. Зато дед всегда мог уйти из одной семьи и пойти в другую. Его всегда ждали. В обеих семьях. Особенно нетерпеливо ждали, когда он не приходил долго, и он не приходил иногда специально и обдуманно — чтобы соскучились и радовались его приходу, а не выговаривали за долгое отсутствие и не надували губы.
А что он сошёл с ума от своей жизни, так это неудивительно. Во-первых, это случилось в старости, когда ему перевалило за семьдесят, и с ума по физиологическим причинам сходят многие бывшие мужчины, а во-вторых, ему было от чего рехнуться и в более раннем, цветущем возрасте. И совсем не из-за наличия двух семей. У него хватало других веских оснований, так сказать, общественно-политического и социального свойства. Да просто суммы впечатлений, которые пришлось получить от жизни, хватало. Они не могли пройти даром, не оставив своего следа в виде шрама на психике. Дед имел полное право рехнуться. Всё-таки он небезуспешно пережил погромы в начале века, первую мировую войну, революцию, гражданскую, НЭП, культ, Великую Отечественную и всё, что сразу же за ней последовало. А когда это закончилось и прекратилось, он попал в психбольницу. Вернее, как попал? Подробностей я не знаю. О подробностях со мной никто никогда не говорил. Я могу только догадываться и строить собственные шаткие предположения. Что деда в больницу не забрали. Кто в советские пятидесятые, да ещё в самом их начале, забирал в психушку стариков, выживших из ума? Кому они там были нужны? Значит, наверно, деда туда сдали родственники. Его и мои родственники. Конечно, их жилищные условия не слишком располагали к жизни бок о бок с сумасшедшим, всё глубже погружающимся в старческий маразм и полный распад личности. Да и ему невозможно было создать условия безопасного существования. И, наверное, они сдали его в больницу по собственной инициативе и по здравому рассуждению. И он прожил там какое-то не очень значительное время — пользуясь, как говорили, всеобщей любовью спецмедперсонала — и там же (или оттуда же?) благополучно ушёл из жизни, потеряв предварительно весь рассудок без остатка и, значит, смерти своей не заметив. Но своё время или свою эпоху он пережил. Он часто повторял, как присказку навязчивую «ничего, — повторял, — я вас, блядей, всех переживу». И выполнил своё обещание, пережил. Пребывая не где-нибудь на обочине, а в самом центре событий и не будучи ни одного дня ни пролетарием, ни ленинцем, ни хотя бы сочувствующим им, социально близким элементом.
Ему в наследство от предков досталась старая переплётная мастерская в городе Екатеринославе. При всех царях она имела заказы, принося кое-какой доход — и уже одно это психованные большевики считали непростительной крамолой и контрой.
Дочь деда, мою тётку, батько Махно брал в заложницы, когда ей было пять лет, и требовал у деда контрибуцию, в смысле, выкуп. И вынудил деда выкуп заплатить. Дед отдал всё, что у него было, всё без остатка, всё до последнего. И дочь свою вернул. А она сказала, что у батьки ей было хорошо и не страшно, и что её поили там тёплым молоком из бутылки.
Его сын Зорик, единокровный, так сказать, брат моего отца и моей тётки, погиб в Отечественную войну.
У деда дважды отбирали мастерскую. Первый раз в результате победы над страной революции, второй раз во время принудительного свёртывания НЭПа. Он бежал из города с женой и двумя детьми без вещей и имущества, если не считать имуществом трёх одеял, захваченных впопыхах и оказавшихся потом очень кстати. Бежал, после того как родственник жены, дальний, но порядочный человек, служивший советской власти чекистом, пришёл на ночь глядя и предупредил:
— Мастерская, это только начало конца. А конец — в самом лучшем случае, в случае, если Бог окажет существенную помощь, и тебе повезёт — это тюрьма.
— За что? — заорал на родственника жены дед.
— Ты есть в списках, — сказал родственник жены.
— Я точно там есть? — спросил дед, не уточняя и не интересуясь, о каких списках речь.
— Наум, ты меня обижаешь, — ответил родственник. — Сегодня под утро за тобой придут.
И дед со всею своей семьёй бежал. Сев той же ночью в какой-то длинный товарный поезд и имея очень небольшое количество еды на всех. Поезд шёл порожняком с юга на север, ничего и никого не вёз, никем не охранялся (видно, уже тогда социалистический идиотизм существовал), мало по тем временам и условиям стоял на станциях, что с одной стороны, было хорошо — еды на долгую дорогу им бы никак не хватило, а с другой — в щели вагона на ходу так дуло, что если бы не одеяла, детей бы они точно не довезли.