Олег Рязанский - Алексей Хлуденёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поездка в Орду — это новые щедрые подарки. Чем ни щедрее, тем достижимее цели посольства. Как всегда, в качестве даров решено было отогнать косяк лошадей, отвезти собольи меха, ловчих птиц. Для отбора лучших коней князь сам пожелал отправиться в скорнищевские луга.
Едва солнце, выпутавшись из-за дальней кромки леса, раскосматилось над землей, Олег Иванович с боярами выехал из ворот княжого двора. И сразу в дружине вспыхнула легкая ссора. Иван Мирославич в знак уважения к Епифану Корееву, который удостоился чести опять быть посланным старшим в Орду, уступил свое место рядом с князем. Епифан на своем поджаром, с пушистым хвостом, аргамаке не преминул воспользоваться случаем: тотчас стал перемещаться ближе к князю. Софоний Алтыкулачевич и Ковыла Вислый не хотели потерпеть такое: загородили Епифану путь. Засвистели плетки. Резким окриком князь осадил разгорячившихся бояр.
Чинно проехали отпахнутые напрочь железные Глебовские ворота. В утренней тишине звучно отщелкали по стесанным бревнам моста стаканчиковые копыта арабских коней. Крашеные перила на крашеных же фигурных стойках весело играли в лучах восходящего солнца. Верхний посад и Владычную слободу проехали тихой рысью, мимо Троицкого монастыря погнали быстрее, вздымая пыль. Вскоре оставили позади реку Павловку, всю в сочнозеленых ветлах на обоих берегах, и уж завиднелась маковка скорнищевской церкви.
Справа и слева зазеленевшие дубравы сменялись ольхой и ивой, а то вдруг открывалось широкое поле в зеленой ржи или коноплях. Жаворонки своими трелями как бы ещё выше раздвигали и без того высокий купол синих небес.
Вытянутое по крутояру Скорнищево со стороны поля было оцеплено плетневой оградой — для сбережения гумен от скота. Тут князя встретили старший конюшенный Данила Таптыка в красно-фиолетовом кафтане с рукавами по локоть, прибывший сюда ещё вчера, сельский староста, здешний священник и десятка два крестьян. Сухой легкий воздух наполнился торжественными звуками колокольного звона на церкви. Староста, в пестрядинных портах и белой холщовой рубахе с треугольными вставками из голубой ткани под мышками, держал на корявых ладонях, на вышитом красными петухами полотенце каравай с солью.
Князь легко спрыгнул с белого арабского скакуна. Произнесены были приветствия с обеих сторон, после чего князь подошел под благословение священника и принял из рук старосты хлеб-соль, избавлявшую, по народным поверьям, от воздействия злых духов. Откусил — передал боярам, поочередно вкусившим от каравая с чувством благоговения.
Солнце стояло ещё низко, и было нежарко. Над селением кругами парили коршуны. Вдали, за пойменными лугами и Окой, четко очерчивалась линия леса. Подступавшая к изгороди зеленая рожь была ещё низка, но густа и туга хотелось провести по ней рукой, ощутить её упругость и шелковистость. Земля дышала миром, добротой…
Князь подошел к сиротам и велел окольничему дать им по серебряной монете. Крестьяне низко кланялись. Смотрели отнюдь не робко, давно убедившись в том, что князь был заступником и оберегал их от произвола бояр и боярских слуг.
В церкви отстояли раннюю обедню. Затем князь осмотрел свои конюшни.
Довольный крепкими постройками и чистотой в них (уж Данила постарался!), Олег Иванович сел на коня и проехал на задворки, на край нагорья. С высокой кручи хорошо обсматривалось конище — весь изумрудно-луговой простор до Оки и за Оку. Там и сям по лугам виднелись голубые озера. Легкий ветерок нес духовитый запах обласканных теплыми лучами солнца трав. Повсюду паслись косяки коней, стада коров и овец. Хороша же и обильна Рязанская земля!
Казалось бы, встреча со Скорнищевом, напоминавшем о позорном поражении рязанцев девять лет назад, должна была поневоле омрачить душу князя. Но не омрачала, не подняла в душе горечи пережитого, как это бывало много раз, хотя — что там говорить! — новые заботы и тревоги обступали Олега Ивановича. Может быть, именно ввиду новых забот и тревог и не горчило то давнее…
Спустились с нагорья и, переезжая от одного косяка к другому, отбирали лошадей для Мамая. Данила Таптыка с конюхами отлавливал арканами полудиких коней, путал ноги, и сам князь тщательно осматривал каждую.
Сначала отобрали несколько лошадей монгольской породы бахмат. Одни лошади были с короткой спиной, мускулистым крестцом и прочными копытами не нуждались в ковке. Другие — с грубой головой, крупной челюстью, прямой, как лавка, спиной. И те, и другие лохматы, с грубой шерстью. Холодов и жары не боялись, питались травой даже из-под снега. Лошадей породы бахмат рязанцы покупали в Мещере, в Наручади, у бродней в Диком поле. Такими конями Мамая не подивить, и их отобрали полдюжины — самых выдающихся.
Так же взыскательно шел отбор и рязанских лошадей. Рязанские тоже были двух типов. Одни — низкие, коренастые, толстобрюхие и толстоногие. Эти годились для тяжелых перевозок. Другие — сухие и длинные, с горбатой суховатой спиной, с длинными, тонкими ногами. В бою эта лошадь была очень хороша — увертлива и гибка. Именно такая лошадь спасла Олега Ивановича три года назад, когда на Рязань с сильным войском пришел царевич Арапша. Увертливость коня помогла Олегу Ивановичу вырваться из окружения и увильнуть от аркана, не раз набрасываемого на него татарами.
Коней арабской породы в косяках было явно поменьше. Они были красивы — их головы словно вырезаны искусным резцом, сложение сухое, плотное, ноги высокие, точеные. Хвосты — пушистые. Князю подвели красного аргамака по имени Гнедок. Шерсть на нем отливала глянцем. Шея круто изогнута, голова изящна, высоко приставленный к крупу хвост пушист, как у лисы.
Князь, представив, как красив будет Гнедок, когда его уберут по-праздничному, — в седло с золоченой лукой, в чепрак из бархата, шитый золотыми или серебряными нитями, в попону и покровец в золотом же шитье властно приказал, чтобы Гнедка оставили в косяке.
Бояре не поверили своим ушам. Пожалел — для своего союзника Мамая…
— Что ж, господине, пустить скакуна в табун?
— Пусти.
— Княже, этот скакун понравился бы Мамаю.
Тут влез в разговор Ковыла Вислый:
— Что ты, Данилушка! Мамаю этот скакун не понравится. Масть не та! и ухмыльнулся.
— Не та, не та масть, — улыбаясь, сказали и другие бояре.
— Э-э, да ну вас! — махнул рукой Данила.
А Ковыла вновь влез:
— Не дорос еще, мил друг, Мамай до такого подарка!
Кое-кто засмеялся. И громче всех, торжествующе он же, Ковыла Вислый, главный из противников единачества с Мамаем.
С тех пор, как в Переяславле Рязанском побывал ранней зимой Мансур, сын Мамая, с предложением образовать тройственный союз против Москвы, рязанское боярство раскололось на две партии. Одни, во главе с Иваном Мирославичем и Софонием Алтыкулачевичем были за единачество с Мамаем, другие, во главе с Ковылой — против. Раскол отразился на князе: он с трудом, с большими сомнениями, с переживаниями согласился на предложение Мамая, решив, что Мамай и без его помоги одолеет Дмитрия Московского. Этот, пока ещё тайный, союз и доселе угнетал князя. И он не осудил сейчас тех, кто так весело смеялся шутке Ковылы.
В полдень привезли на телеге в кошелках свежую рыбу для ухи, из Переяславля Глеб Логвинов со слугами доставил бочонки с крепким хмельным медом и квасом. Когда соорудили стол возле озера, то, как и утром, внезапно вспыхнула ссора. Иван Мирославич уступил Епифану место возле князя, но Софоний Алтыкулачевич и Ковыла хотели тому воспрепятствовать. Первый ухватил Епифана за бороду, второй сзади железными дланями сжал ему локти. Епифан взъерепенился, и быть бы драке, если бы не князь:
— Оставь Епифана Семеновича! — строго сказал он. — Посиди, Епифаша, рядом со мной.
— Княже, не ломал бы ты старину! — взмолился Софоний Алтыкулачевич.
— Старину не ломаю, воздаю честь старшему посольнику. Завтра ему отбывать в Орду к Мамаю…
Первый кубок князь велел поднести Епифану. Приняв кубок из рук чашника, Епифан тут же передал его князю, прося выпить первым. Таков обычай.
Пить бояре любили и умели. Сколько ни подносили — опустошали до дна, не хитря, не выливая тайком под стол. А выпивши, опрокидывали пустой кубок или чашу над головой. Однако считалось постыдным сделаться пьяным уже в середине пира. Такой застольник мог прослыть слабым на здоровье. Но в конце пированья не было позорным упасть и под стол.
В разгар пира заговорили о Мамае, и первым завел речь о нем Ковыла. Обращаясь к Ивану Мирославичу, он вопросил:
— А что, Иван Мирославич, истина ли то, что Мамай не чингисидовых кровей?
Иван Мирославич невольно поерзал, но так как он врать не любил и считал вранье за большой грех, ответил:
— Доподлинно его родословной не ведаю, но ещё в Сарае, помню, говорили: он из рода кият…