Качели дыхания - Герта Мюллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Порой мне кажется, будто я умер сто лет назад и будто подошвы у меня прозрачные. Когда я заглядываю себе в голову через светлую щель в двери, для меня, в сущности, важна лишь упрямая робкая надежда, что кто-то — когда-нибудь и где-нибудь — обо мне подумает. Подумает, даже не зная, где я нахожусь. Не исключено, что я — тот старый человек на свадебной фотографии, слева вверху, с дырой между зубами, а фотографии вообще не существует; но одновременно я — худой мальчик на школьном дворе, и этого мальчика тоже нет. Не исключено, что я — соперник и брат некоего эрзац-брата, а он — соперник мне, потому что мы оба существуем одновременно. Но вместе с тем и не одновременно, поскольку мы друг друга еще никогда — то есть ни в какое время — не видели.
И одновременно я знаю: со мной пока еще не произошло то, что Ангелу голода представляется моей смертью.
Черные собаки
Я выхожу из подвала на утренний снег, он слепит. На вышках стоят четыре статуи из черного шлака. Это не солдаты, а четыре черные собаки. Первая статуя и третья поводят головами, вторая и четвертая стоят неподвижно. Потом первая собака передвигает ноги, а четвертая — винтовку, вторая же и третья по-прежнему неподвижны.
Снег на крыше столовки точно белая простыня. Отчего это Феня на крыше расстелила хлебную простыню? Облако над градирней — детская коляска, она катится в русскую деревню, к белым березам. Белый носовой платок из батиста уже третью зиму хранился у меня в чемодане, когда я однажды, попрошайничая в деревне, постучал в дверь русской старухи. Дверь открыл мужчина моего возраста. Я спросил, не Борис ли он. Он сказал: «Нет». Еще я спросил, не живет ли здесь старая женщина. Он снова сказал: «Нет».
В столовке скоро будут выдавать хлеб. Как-нибудь, когда буду один у раздаточного окна, я наберусь смелости и спрошу у Фени: «Когда я поеду домой? Ведь я уже почти что статуя из черного шлака». А Феня мне ответит: «У тебя в подвале есть рельсы и гора. Вагонетки отправляются домой постоянно, отправляйся и ты с ними вместе. Прежде тебе нравилось ездить в горы поездом». — «Но тогда я был еще дома», — возражу я. «Вот видишь, — скажет она, — и опять так будет».
Ну а сейчас я вхожу в дверь столовки и становлюсь в очередь у Фениного окна. Хлеб прикрыт белым снегом с крыши. Я мог бы стать в очередь крайним, чтобы оказаться одному перед Феней, когда буду получать хлеб. Но мне не хватает смелости, потому что у Фени — не говоря уж о ее холодной святости — сегодня, как и каждый день, торчат на лице три носа, и два из них — клювы «уточек».
Ложка туда, ложка сюда
Снова приблизилось Рождество. Войдя в барак, я был ошеломлен: на столике стояла моя проволочная елка с зеленой шерстяной хвоей. Адвокат Пауль Гаст весь год сберегал ее в чемодане и украсил на нынешнее Рождество тремя хлебными шариками. «Потому что мы здесь уже третий год», — пояснил он. Пауль Гаст думал, будто никто не знает, что он крадет хлеб у жены, потому и может себе позволить пожертвовать три таких шарика.
Его жена Хайдрун Гаст жила в женском бараке: семейным парам не разрешалось жить вместе. У Хайдрун Гаст лицо уже было как у дохлой обезьянки: щель рта от уха до уха, белый заяц во впадинах щек и выпученные глаза. Она с лета работала в гараже, заливала аккумуляторы. Серная кислота выела больше дыр на ее лице, чем на фуфайке.
В столовке мы ежедневно наблюдали, что может сотворить с семьей Ангел голода. Адвокат сторожил жену, не спуская с нее глаз. Если она садилась с другими, он вытаскивал ее из-за стола и усаживал рядом с собой. Стоило Хайдрун Гаст на секунду отвлечься, как он залезал ложкой к ней в суп, приговаривая, если она это замечала: «Ложка туда, ложка сюда…»
Хайдрун Гаст умерла, едва начался январь, — елка с хлебными шариками еще стояла на столике у нас в бараке. Еще свисали с проволочных веток хлебные шарики, а Пауль Гаст уже облачился в пальто своей жены с круглым воротником и обтрепанным заячьим мехом над карманами. И бриться он теперь ходил чаще, чем прежде.
А с середины января пальто Хайдрун носила наша певунья Илона Мих. Адвоката она пустила к себе под одеяло. Примерно в то же время бривший нас Освальд Эньетер спросил:
— У кого из вас остались дома дети?
— У меня, — отозвался адвокат.
— И сколько их?
— Трое.
Его застывшие среди мыльной пены глаза уставились на дверь. Возле нее, на крюке, висела, словно подстреленная утка, моя ушанка. Адвокат так тяжело вздохнул, что у парикмахера с тыльной стороны руки свалился ком пены. Между ножками стула, куда он упал, стояли — почти на носках — галоши адвоката. Они были привязаны к щиколоткам пропущенной под подошвой медной проволокой, новенькой и скользкой.
Мой Ангел голода был однажды адвокатом
«Только ни слова моему мужу», — начала Хайдрун Гаст. Она в тот вечер сидела между мной и Труди Пеликан, потому что у адвоката Пауля Гаста болели зубы и он не пришел в столовку. Так что Хайдрун Гаст говорила свободно.
Она рассказала, что в потолке — между автомастерской и разбомбленным заводским цехом — есть дыра величиной с древесную крону. Наверху, в цеху, убирают обломки. Иногда на полу внизу, в мастерской, лежала картофелина: ее для Хайдрун Гаст бросал сверху один человек. Всегда тот же самый мужчина. Хайдрун Гаст глядела на него снизу вверх, а он на нее — сверху вниз. Они не могут переговариваться: его там, наверху, сторожат точно так же, как и ее внизу. На нем полосатая фуфайка, он — немецкий военнопленный. В последний раз между ящиками с инструментом лежала очень маленькая картофелина. Возможно, Хайдрун Гаст ее не сразу нашла, и она пролежала там пару дней. Может, мужчина бросил картофелину поспешней, чем обычно, или она, поскольку очень маленькая, сама туда закатилась. А может быть, он намеренно забросил ее в другое место. В первый момент Хайдрун Гаст даже засомневалась, действительно ли эта картофелина от того мужчины сверху: ее мог подложить начальник, чтобы устроить ей ловушку. Носком ботинка она затолкнула картофелину под ступеньку, но так, чтобы ее можно было увидеть, если знать, где она лежит. Хайдрун Гаст хотела выждать и убедиться, что начальник ее не подкарауливает. Только перед концом работы она взяла картофелину и, поднимая, нащупала нитку, которой та была обвязана. В тот день, как и всегда, Хайдрун Гаст при любой возможности поглядывала в дыру наверху, но этого человека не видела. Придя вечером в барак, она перекусила нитку. Картофелина была разрезана пополам. Между двумя половинками вложили кусочек ткани, на котором значилось: ЭЛЬФРИДА РО; рядом: НЕРШТРАС, ЕНСБУ; и совсем внизу — ЕРМАНИ. Прочие буквы выел картофельный крахмал. Когда адвокат после столовки ушел к себе в барак, Хайдрун Гаст бросила лоскуток в запоздалый костер во дворе и поджарила обе половинки картофелины. «Я знаю, — прибавила она, — что съела весть от него. Это случилось шестьдесят один день назад. Домой его точно не отпустили, и наверняка он не умер, потому что был еще вполне здоров. Его словно стерли с лица земли, — закончила она. — Он растворился, как та картофелина у меня во рту, и мне его не хватает».
В глазах Хайдрун Гаст подрагивает тонкая пленка льда. Запавшие щеки с белым пушком липнут к скулам. Для ее Ангела голода не секрет, что взять с нее уже нечего. Мне становится не по себе: будто чем больше она мне доверяет, тем скорее ее Ангел голода с ней расстанется. Он будто хочет поселиться теперь у меня.
Запретить Паулю Гасту воровать у жены еду может лишь Ангел голода. Но Ангел голода сам вор. «Все Ангелы голода знакомы друг с другом, — размышляю я, — как и мы. У них у всех наши профессии. У Пауля Гаста Ангел голода, как и он сам, адвокат. А Ангел голода Хайдрун Гаст при нем лишь подсобник. Мой Ангел голода тоже только подсобник — но у кого?»
— Ешь суп, — прошу я Хайдрун.
— Не могу, — говорит она.
Я тянусь к ее супу. На него зарится и Труди Пеликан. И Альберт Гион, сидящий напротив нас, — тоже. Я зачерпываю из миски Хайдрун Гаст и ложек не считаю. Во всяком случае, не один раз — это длится некоторое время. Я ем один на один с собой — не с Хайдрун Гаст, не с Труди Пеликан и не с Альбертом Гионом. Я обо всем забыл ради себя, вообще забыл о столовке. Я втягиваю суп в самое сердце. Мой Ангел голода при этой миске не подсобник, он — адвокат.
Пустую миску я двигаю к Хайдрун Гаст, к ее левой руке, пока миска не натыкается на мизинец. Хайдрун облизывает непригодившуюся ложку и вытирает о куртку, будто бы не я ел, а она. А может, Хайдрун Гаст больше не различает: ест ли она, или только глядит, как едят. Или же ей хочется сделать вид, будто она ела. Так или иначе, видно, как ее Ангел голода разлегся у нее в щели рта: снаружи он милостиво-бледный, а изнутри — темно-синий. Не исключено, что он даже стал там весами. И, пожалуй, взвешивает оставшиеся ей дни, как капустные ошметки в суповой водице. Но вполне возможно, что он, позабыв о Хайдрун Гаст, уже переставил весы под мой нёбный язычок. Что он во время еды прикидывал, сколько можно с меня взять и когда.