Конец пути - Джон Барт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вылитый Джо Морган: дорожки следует прокладывать там, где ходят люди. Я возненавидел его всеми фибрами души.
— Мистер Блейксли, вы ведь, должно быть, едите жареного цыпленка руками?
— Чего? Да, конечно. А вы — нет?
Класс, увлеченный дуэлью, захихикал, но после этой его последней откровенно хамской выходки они уже не так однозначно болели за нахала Блейксли.
— Ну а бекон за завтраком? Руками или вилкой, мистер Блейксли?
— Руками, — ответил он с вызовом. — Ну конечно, руки ведь были раньше вилок, так же как язык — раньше всех этих ваших учебников.
— Но позвольте заметить, не ваши руки, — холодно улыбнулся я, — и, бог мне свидетель, не ваш английский язык! — Класс дружными рядами перешел под мои знамена: предписательная грамматика одержала победу. — Все дело в том, — подытожил я, обращаясь уже ко всей аудитории, — что, будь мы до сей поры дикарями, мистер Блейксли имел бы полную волю есть как свинья и не нарушал бы при этом никаких правил, потому что правил не существовало, и он бы мог вопрошать: «Звучит как-то странно, разве не так?» хоть каждые пять минут, и никто бы не обвинил его в безграмотности, поскольку грамотности — правил грамматики — попросту не было. Но как только устанавливается определенная система правил, будь то правила этикета или грамматики, и как только она принимается за норму — имеется в виду некий идеал, а не среднестатистическая норма, — вы получаете свободу нарушать их в том и только в том случае, если согласны, чтобы все прочие смотрели на вас как на дикаря или на совершенно безграмотного человека. И не важно, сколь бы догматическими или противоречащими здравому смыслу ни были эти правила, они — некая всеобщая условность. А в случае с языком есть и еще одна причина следовать любым существующим правилам, даже самым что ни на есть идиотским. Мистер Блейксли, что означает для вас слово лошадь?
Вид у мистера Блейксли был мрачнее некуда, но он ответил:
— Животное. Четвероногое животное.
— Equus caballus, — согласился я, — непарнокопытное травоядное млекопитающее. А что означает алгебраический символ «икс»?
— Икс? Все что угодно. Это неизвестное.
— Прекрасно. В таком случае мы можем приписать символу «икс» любое значение, по нашему с вами усмотрению, при условии, что в данном уравнении его значение останется неизменным. Но ведь лошадь есть точно такой же символ — некий шум, производимый нашим речевым аппаратом, или определенная система черточек на доске. И, теоретически, мы также можем приписать ему любое значение. Ну, предположим, мы с вами условимся, что слово лошадь станет для нас означать учебник по грамматике, тогда мы будем иметь право сказать: «Откройте вашу лошадь на двадцатой странице» или «Вы принесли сегодня на занятия свою лошадь?» И оба прекрасно друг друга поймем, как вы считаете?
— Ну да, конечно. — Всей своей душой мистер Блейксли не хотел со мной соглашаться. Он чувствовал какой-то подвох, но деваться ему было некуда.
— Что вполне естественно. Но больше никто нас понять не сможет — на этом основан любой шифр. И тем не менее в конечном счете нет такой причины, по которой лошадь не могла бы во всех случаях жизни означать учебник по грамматике, а не Equus caballus: значения слов по большей части связаны с формой совершенно условным и сугубо произвольным образом; обычная историческая случайность. Но соглашение о том, что слово лошадь будет означать именно Equus caballus, было достигнуто задолго до того, как мы с вами вообще получили право голоса, и если мы хотим, чтобы наша речь была внятной для достаточно широкого круга людей, мы должны соблюдать соглашения. Нам придется говорить лошадь, когда мы имеем в виду Equus caballus, и учебник по грамматике, когда мы имеем в виду вот этот скромный предмет на моем столе. Вы можете не соблюдать правил, если вам не важно, поймут вас или нет. А вот если это вам все-таки важно, тогда единственный способ стать «свободным» от правил — настолько ими овладеть, чтобы они сделались вашей второй натурой. Есть такой парадокс: в любом сложно организованном сообществе человек обычно свободен в той мере, в которой он освоил существующие правила и нормы. Кто в большей степени свободен в Америке? — спросил я в заключение. — Человек, бунтующий против всех и всяческих установлении, или же человек, который следует им всем настолько автоматически, что никогда о них даже и не задумывается?
Вопрос, конечно, на засыпку, но я, собственно, не собирался никого ни в чем убеждать; я пошел на вы, чтобы спасти предписательную грамматику от грязных лап нечестивого мистера Блейксли и, буде то представится возможным, уничтожить между делом его самого.
— Но, мистер Хорнер, — раздался юношеский голос — само собой, из первого ряда, — разве люди не стараются постоянно делать то или иное все лучше и лучше? А для того чтобы совершенствоваться, обычно приходится менять правила. Если бы никто и никогда не восставал против правил, не было бы никакого прогресса.
Я благосклонным взором оглядел бойкого юного прозелита: в эту почву я могу внести любую дозу конского дерьма, и только плодороднее будет.
— Здесь мы сталкиваемся еще с одним парадоксом, — сказал я ему. — Во все времена бунтарями и радикалами становятся люди, которые не могут не замечать, что правила зачастую являются сугубо произвольными — а в конечном счете все они произвольны, — и которые терпеть не могут произвольных правил. Таковы сторонники свободной любви, таковы женщины, курящие сигары, или те чудики из Гринич-виллидж, которые принципиально не желают стричься, да и вообще любые реформаторы. Но величайшим бунтарем в любой общественной системе является человек, который насквозь видит произвольность норм и социальных установлении, но настолько презирает, настолько ни в грош не ставит окружающее его общество, что с улыбкой принимает всю эту чертову гору чепухи. Величайший бунтарь — тот, кто ни за что на свете не станет менять общественных установлений.
Во как. Бойкий юноша, голову даю на отсечение, не на шутку расстроился, для остальной аудитории это была китайская грамота, я же к достигнутому состоянию остроты и проницательности прибавил еще и легкий привкус улыбчивого парадокса. Состояние продержалось весь день: я вышел из школы этаким Янусом, созерцающим амбивалентность бытия, и, сквозь ласковое равновесие вселенной, сквозь вездесущие полярности стихий, зашагал к дому, туда, где в девять вечера Ренни застала меня в кресле-качалке, и я все еще улыбался другу моему Лаокоону, чья гримаса была — сама красота.
Ренни нервничала, но нервничала тихо. Мы поздоровались, и она еще с минуту неловко постояла среди комнаты, прежде чем сесть. Я понял: достигнута некая новая стадия.
— Что теперь? — спросил я.
Вместо ответа, она дернула щекой, а правой рукой сделала неопределенный жест.
— Как Джо?
— Все так же.
— Ага. А ты?
— Не знаю. Схожу потихоньку с ума.
— Похоже, Джо не слишком тебя доставал, а? Она посмотрела на меня. Отвела взгляд.
— Он Бог, — сказала она. — Он просто Бог, и все.
— Я так и понял.
— Всю эту неделю он был… ну просто лучше некуда. Не сравнить с тем, каким вернулся из Вашингтона, — тогда он был сам на себя не похож. Знаешь, можно подумать, что все забыто, что вообще ничего не было.
— А почему бы и нет? Я сам именно так себя и чувствовал на следующий же день после…
Она вздохнула.
— Ну, я и сказала как-то мимоходом, что мне бы не хотелось сюда больше ездить — что я не вижу в этом смысла.
— Понятно.
— Он не сказал ни слова. Он просто посмотрел на меня, долгим таким взглядом, и мне захотелось умереть прямо там же, на месте. А сегодня ночью он сказал, что уже привык принимать это как часть меня, хотя и не совсем понимает, как оно так получилось, но что он больше станет меня уважать, если я буду последовательна в своих действиях, чем если вздумаю от них отречься. А потом он сказал, что не видит нужды больше говорить об этом, ну, в общем, вот и все.
— Так, господи, а в чем же дело, проблема решена, или я чего-то не понимаю?
— Проблема в том, что я ему не поверила и, даже если поверила, сама себя больше не узнаю.
— Ничего страшного. Со мной так чуть не каждый день.
— Но Джо-то, он всегда узнаваем. И ничего не получится, пока я не смогу стать такой же цельной, как он, и все свои поступки видеть так же ясно, как он видит свои. Джо, он всегда узнаваем.
Я улыбнулся:
— Почти всегда.
— Ты про то, когда мы за ним подглядывали? О, господи Иисусе! — Она качнула головой. — А знаешь что, Джейк? Мне кажется, лучше бы я ослепла, прежде чем посмотрела тогда в окно. С этого все и началось.
Сладостное чувство парадокса.