Том 2. Губернские очерки - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А Аким жив? — спросил я, вылезая из тарантаса, въехавшего в знакомый мне двор.
— Славу богу, батюшка! милости просим! — отвечал мне осьмидесятилетний Ванюша, подхватывая меня под руки, — давненько, сударь, уж не бывывали у нас! Как папынька? мамынька? Слава ли богу здравствуют?
— Слава богу, Иван.
— «Слава богу» лучше всего, сударь!
На верху крыльца встретил меня сам старик.
— Да никак это Щедринский барчонок? — сказал он, глядя на меня из-под руки.
Надобно сказать, что Аким звал меня таким образом еще в то время, когда, бывало, я останавливался у него, ребенком, проезжая домой на каникулы и с каникул в гимназию.
— Да как же ты, сударь, остепенел! видно, уж вышел из ученья-то?
— Вышел, Аким.
— Так, сударь; стало быть, на лето-то в деревню погостить собрался?
— Да, месяца с три пробуду здесь.
— Это ты, сударь, хорошо делаешь, что папыньку с мамынькой не забываешь… да и хорошо ведь в деревне-то! Вот мои ребятки тоже стороною-то походят-походят, а всё в деревню же придут! в городе, бат, хорошо, а в деревне лучше. Так-то, сударь!
— Что, у тебя комнаты-то порожние?
— Поро́зы, сударь, поро́зы! Нонче езда малая, всё, слышь, больше по Волге да на праходах ездят! Хошь бы глазком посмотрел, что за праходы такие!.. Еще зимой нешто́, бывают-таки проезжающие, а летом совсем нет никого!
— Здоров ли ты, по крайней мере?
— Больше все лежу, сударь! Моченьки-то, знашь, нету, так больше на печке живу… И вот еще, сударь, како со мной чудо! И не бывало никогда, чтобы то есть знобило меня; а нонче хошь в какой жар — все знобит, все знобит!
— Ты, дедушко, и теперь бы на печку шел! — сказала молодуха, пришедшая за нами прибрать кое-что в горнице, в которую мы вошли.
— Не замай! вот маленько с барчонком побеседуем… Старинные мы с тобой, сударь, знакомые!
— Внучка, что ли, это твоя?
— Мнукова, сударь, жена… Петрушу-то моего, чай, знаешь? так вот его-то сына — мнука мне-то — жена… У меня, сударь, шесть сынов, и у каждого сына старший сын Акимом прозывается, и не сообразишь их!
— А где же теперь твои сыновья? — спросил я, зная наперед, что старик ни о чем так охотно не говорит, как о своих семейных делах.
— Старшой-ет сын, Ванюша, при мне… Второй сын, Кузьма Акимыч, графскими людьми в Москве заправляет; третий сын, Прохор, сапожную мастерскую в Москве у Арбатских ворот держит, четвертый сын, Петруша, у Троицы* в ямщиках — тоже хозяйствует! пятой сын, Семен, у Прохора-то в мастерах живет, а шестой, сударь, Михеюшко, лабаз в Москве же держит… Вот сколько сынов у меня! А мнуков да прамнуков так и не сосчитать… одной, сударь, своею душой без двух тридцать тягол его графскому сиятельству справляю, во как!
— Что ж, сыновья-то от себя, что ли, торгуют?
— Покуда я живу, так все будто я торгую… только стали они ноне отбиваться от меня: и глаз ко мне не кажут, да и денег не шлют… старшенькому-то, Ванюшке-то, и обидненько!
— Стар ты уж, видно, стал, Аким!
— Вестимо, не прежние годы! Я, сударь, вот все с хорошим человеком посоветоваться хочу. Второй-ет у меня сын, Кузьма Акимыч, у графа заместо как управляющего в Москве, и граф-то его, слышь, больно уж жалует. Так я, сударь, вот и боюсь, чтоб он Ванюшку-то моего не обидел.
— А ты бы их при жизни в раздел пустил.
— Так я, сударь, и пожелал; только что ж Кузьма-то Акимыч, узнавши об этом, удумал? Приехал он ноне по зиме ко мне: «Ты, говорит, делить нас захотел, так я, говорит, тебе этого не позволяю, потому как я у графа первый человек! А как ты, мол, не дай бог, кончишься, так на твоем месте хозяйствовать мне, а не Ивану, потому как он малоумный!» Так вот, сударь, каки ноне порядки!
— Да разве Иван-то малоумный?
— Какой он малоумный! Вестимо попроще против других будет, потому что из деревни не выезжает, а то какой же он малоумный? как есть хрестьянин!
— Так что же ты хочешь сделать?
— А вот, сударь, думал я было сначала к нашему графу писемцо написать… да и боязно словно: боюсь, как бы не обиделся на меня его сиятельство!
— Что ж тут обидного?
— Как! — скажет, — ты, мой раб, хочешь меня, твоего господина, учить? коли я, скажет, над тобой сына твоего начальником сделал, значит, он мне там надобен… Нет тебе, скажет, раздела!
Следует заметить, что когда дело доходило до передачи речей Кузьмы Акимыча, Акима Кузьмича и графа, Аким вставал с лавки и, вставши в позицию, декламировал эти речи, принимая возможный, при его дряхлости, величественный и повелительный вид.
— Разве у вас граф-то сердитый?
— А кто ж его, сударь, знает, какой он? Только вот Кузьма-то Акимыч говорит, будто уж очень он грозен.
— Да Кузьма-то, может быть, только застращать тебя хочет?
— Думал я, сударь, и так; да опять, как и напишешь-то к графу? по-мужицки-то ему напишешь, так он и читать не станет… вот что! Так уж я, сударь, подумавши, так рассудил, чтоб быть этому делу как бог укажет!
— Ну, а если Кузьма-то в самом деле Ивана обидит?
— Обидит, сударь, это уж я вижу, что беспременно обидит! Жалко, уж и как жалко мне Иванушка! Пытал я тоже Кузьму-то Акимыча вразумлять! «Опомнись, мол, говорю, ты ли меня родил, или я тебя родил? так за что ж ты меня на старости-то лет изобидеть хочешь!»
— Что ж он?
— Ну, он поначалу было и вразумился, словно и посмирнел, а потом сходил этта по хозяйству, все обсмо́трил: «Нет, говорит, воля твоя, батюшка, святая, а только уж больно у тебя хозяйство хорошо! Хочу, говорит, надо всем сам головой быть, а Ванюшку не пущу!»
Аким уперся руками в коленки и закручинился.
— И в кого это он у меня, сударь, такой лютый уродился! Сына вот — мнука мне-то — ноне в мясоед женил, тоже у купца дочку взял, да на волю его у графа-то и выпросил… ну, куда уж, сударь, нам, серым людям, с купцами связываться!.. Вот он теперь, Аким-то Кузьмич, мне, своему дедушке, поклониться и не хочет… даже молодуху-то свою показать не привез!
— Однако Кузьма-то у тебя, видно, неладный вышел…
— Что станешь с ним, сударь, делать! Жил-жил, все радовался, а теперь вот ко гробу мне-ка уж время, смотри, какая у нас оказия вышла! И чего еще я, сударь, боюсь: Аким-то Кузьмич человек ноне вольной, так Кузьма-то Акимыч, пожалуй, в купцы его выпишет, да и деньги-то мои все к нему перетащи́т… А ну, как он в ту пору, получивши деньги-то, отцу вдруг скажет: «Я, скажет, папынька, много вами доволен, а денежки, дескать, не ваши, а мои… прощайте, мол, папынька!» Поклонится ему, да и вон пошел!
— Вас, сударь, барынька тут одна спрашивает, — доложил мне вошедший в это время Иван.
— Какая барынька?
— А кто ее, сударь, ведает! побиралыцица должна быть! она у нас уж тут трои суток живет, ни за хлеб, ни за тепло не платит… на богомолье, бает, собиралась… позвать, что ли, прикажете?
— Не пущай, сударь… чай, гривенничка выпросить хочет! — предостерег меня Аким.
Но барынька, вероятно, предчувствовала, что найдет мало сочувствия в Акиме, и потому, почти вслед за Иваном, сама вошла в горницу. Это была маленькая и худощавая старушка, державшаяся очень прямо, с мелкими чертами лица, с узенькими и разбегающимися глазками, с остреньким носом, таковым же подбородком и тонкими бледными губами. Одета она была в черный коленкоровый капот, довольно ветхий, но чистый; на плечах у нее был черный драдедамовый платок, а на голове белый чепчик, подвязанный у подбородка.
— Я, милостивый государь, здешняя дворянка, — сказала она мне мягким голосом, но не без чувства собственного достоинства, — коллежская секретарша Марья Петровна Музовкина, и хотя не настоящая вдова, но по грехам моим и по воле божией вдовею вот уж двадцать пятый год…
— Что же вам угодно, сударыня?.. да садитесь, пожалуйста.
— Мне, милостивый государь, чужого ничего не надобно, — продолжала она, садясь возле меня на лавке, — и хотя я неимущая, но, благодарение богу, дворянского своего происхождения забыть не в силах… Я имею счастие быть лично известною вашим папеньке-маменьке… конечно, перед ними я все равно, что червь пресмыкающий, даже меньше того, но как при всем том я добродетель во всяком месте, по дворянскому моему званию, уважать привыкла, то и родителей ваших не почитать не в силах…
— Ах, Марья Петровна! — прервал ее старик Аким, — уж ты бы лучше прямо, сударыня, у барчонка гривенничка попросила, нечем околесицу-то эту городить!
— Вот, милостивый государь, каким я, по неимуществу моему, грубостям подвержена, — сказала Музовкина, нисколько не конфузясь, — конечно, по-християнски я должна оставить это втуне, но не скрою от вас, что если бы не была я разлучена с другом моим Федором Гаврилычем, то он, без сомнения, защитил бы меня от напрасных обид…
— Ох, сударыня! ты, чай, киятры-то эти перед всяким проезжающим представляешь!