Россия входит в Европу: Императрица Елизавета Петровна и война за Австрийское наследство, 1740-1750 - Франсина-Доминик Лиштенан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Среди тех, кого стремился скомпрометировать Бестужев, были не только пруссаки, но и подданные Людовика XV. Французский полковник Ла Саль, некогда вступивший в русскую службу, в 1745 году получил разрешение побывать на родине, а затем вернулся в Петербург, чтобы попросить о полной отставке. На самом деле то был лишь предлог, поскольку д'Аржансон поручил ему войти в сношения с членами профранцузской группировки, а также попытаться подкупить саксонского посланника Петцольда, который, впрочем, уже давно был подкуплен Бестужевым. Все бумаги Ла Саля были арестованы, а самого его бросили в темницу. Ему грозила ссылка в Сибирь или — что, впрочем, скомпрометировало бы французский кабинет гораздо сильнее — позорная экстрадиция{355}. Однако внезапно, при невыясненных обстоятельствах Ла Саль умер. Грязное, подозрительное дело…
Сражение продолжилось за пределами России: Фридриха открыто обвинили в том, что он наводнил европейские столицы своими шпионами. Прошел слух, будто он пытался подкупить Ланчинского, русского посланника в Вене. Вскоре выяснилось, что это ложь: на самом деле секретарь этого дипломата, «плут», человек, которого, возможно, «нарочно определили на это место, чтобы разыграть комедию», сам предложил свои услуги послу Пруссии в Австрии. Среди прочего он обещал ему расшифровывать и сообщать письма Ланчинского. Подевильс (брат министра) заподозрил недоброе и выгнал предателя из посольского особняка, даже не дослушав его предложений; однако дело было сделано: репутации пруссаков эта история нанесла большой ущерб. «Весь Петербург» обсуждал слухи о шпионских происках Подевильса. Финкенштейн, Варендорф и немногие их сторонники окончательно лишились доверия в обществе. Оказавшись в столь щекотливом положении, как могли они опровергнуть «эту грубейшую ложь»{356}? Фридрих, надеявшийся, что в России у него еще остались друзья, приказал предупредить Воронцова о «лживых измышлениях» своих врагов и просить вице-канцлера поставить в известность о подлой клевете Сенат. Однако члены этого славного заведения либо вообще оказывались недосягаемы для Финкенштейна, либо не находили времени, чтобы выслушать его жалобы на предательское поведение австрийцев, заинтересованных в том, чтобы «поссорить Пруссию с Россией»{357}.
Царица тем временем пребывала в позиции сугубо созерцательной; «бряцанье оружия» отвлекало ее величество «от развлечений и молитв»{358}. Будучи в душе убежденной противницей вооруженного вмешательства, она втайне досадовала на «агентов» Бестужева, не сознавая, однако, как опасна ее собственная беспечность. Не занимаясь государственными делами ни во время постов, ни во время религиозных праздников, то и дело отправляясь в паломничества, она из легкомыслия, а быть может, и из трусости, предоставляла всю полноту власти канцлеру. Согласно ее логике выходило, что если жизнью ее подданных будет рисковать не она сама, а второй человек в империи, то и вина за погибших падет не на нее, а на него. Бестужев же собирал информацию и толковал международную обстановку в выгодном для себя духе. Людовик и Фридрих отчаялись привлечь Россию на свою сторону и теперь делали ставку только на ход времени, на судьбу или на здравый смысл народа, иначе говоря, на возможное восстание или дворцовый переворот[95]. Мардефельд, еще менее подверженный иллюзиям, не верил, впрочем, и в эту возможность, «тем менее вероятную, что до тех пор, пока у народа не появится истинного вождя, народного гнева властям бояться нечего». Да что народ? По мнению Мардефельда, даже элита нации, подавленная капризами Елизаветы и деспотизмом Бестужева, запутавшаяся в сложной системе почестей и должностей, не могла уже и вообразить себе такие «решительные действия», которые освободили бы ее от диктатуры всесильного министра{359}. Видя полную невозможность влиять на русскую политику, Версаль в конце концов пошел на обострение и решился на разрыв дипломатических отношений (июнь 1748 года). Фридрих предпочел действовать более сдержанно и положился на такт своего давнего друга и опытного дипломата Финкенштейна; король считал, что помочь наладить отношения с Россией способно только время. «Привлекать русских на нашу сторону — значит попусту тратить силы», — утверждал он и советовал Финкенштейну по мере сил приспосабливаться к «нынешнему положению дел»{360}.
Конец героев
Интриги и конфликты не замедлили сказаться на отношениях между французским и прусским посланниками. Дальон и Финкенштейн плохо подходили друг другу: они не только по-разному оценивали ситуацию в целом, но и спорили насчет самых незначительных деталей. Французский посланник, корыстолюбивый, болтливый, неуживчивый, пал духом и даже не пытался делать хорошую мину при плохой игре; он понимал, что разрыв отношений между Россией и Францией неизбежен, что от его действий ничего не зависит, и не пытался никому угодить. Особенно участились жалобы на поведение французского посланника осенью 1747 года; даже Воронцов, обычно скупой на комментарии, признавался, что терпеть не может Дальона{361}. По мнению Финкенштейна, французский дипломат своей бестактностью «до чрезвычайности» вредил репутации Пруссии и самого Фридриха в Петербурге{362}. Несмотря на несомненные достоинства Дальона[96], прусский дипломат попросил своего государя передать в Париж просьбу о замене французского посланника в Петербурге и тем самым невольно ускорил разрыв дипломатических отношений между Францией и Россией. Бестужев не допустил Дальона до императрицы, и тот, сославшись на тяжкую болезнь, покинул Петербург без отпускной аудиенции. По приказу версальского кабинета, посланник увез с собой всех соотечественников, числившихся при посольстве, а также документы и шифры{363}. В Петербурге остался только консул Сен-Совёр, которому было поручено вести переговоры о возможном торговом соглашении между двумя странами; никаких средств для дипломатической работы у него не было. Правда, он имел счастье понравиться канцлеру{364}, и тот, переменив тон, заговорил даже о той «радости», которую доставит ему «доброе согласие» между двумя державами, умолчав, впрочем, о том, что было прекрасно известно Версалю, а именно об отправке вспомогательного корпуса. Бюджет консульства (учреждения, существовавшего скорее на бумаге, чем в реальности) был сведен к минимуму, что обрекало Сен-Совёра на полное бездействие. Дальон тщетно протестовал против этой половинчатой меры, вследствие которой Франция оставалась представленной в России, но представленной человеком, не имевшим ни средств, ни власти и всецело зависевшим от дворцовых интриг. «Если оный Сен-Совёр в Петербурге останется, то умрет либо от тоски, либо от нищеты», — писал Дальон к Морепа 29 октября 1746 года{365}. Хотя Петербург имел репутацию очень дорогого города, Пюизьё уменьшил жалованье низшего персонала до 12 000 ливров в год, из которых больше двух тысяч уходило на почтовые расходы. Вернувшись в Париж, Дальон в весьма резких выражениях упрекнул версальский кабинет в необъяснимой беспечности: разве не по его вине Россия впала в зависимость от Англии и Австрии? Бывший посланник призывал Пюизьё не порывать с Елизаветой, набраться терпения, продолжать борьбу с врагом, найти нового капитана для этой «галеры» и создать ему наилучшие условия для работы{366}. Однако из-за жалоб Фридриха и Финкенштейна Дальона никто не слушал. Так Франция упустила — причем на сей раз намеренно — очередную возможность поддержать, если не улучшить, официальные отношения с Россией. Неудача Сен-Совёра была предсказуема и даже ожидаема. Последний официальный представитель Франции покинул Россию в июне 1748 года. Разрыв совершился{367}. Версалю некем было заменить Сен-Совёра, не потому, что не имелось достойных кандидатур, а потому что никто не желал обрекать себя на существование при дворе, пользовавшемся дурной славой, — неопровержимый аргумент, о котором очень скоро узнали в Петербурге.
Между тем события роковой зимы 1747/48 годов развивались стремительно. Лесток, «смелый друг», на старости лет женился на девице Менгден, близкой родственнице Юлии Менгден, фаворитки Анны Леопольдовны. После этого служитель Гиппократа стал уязвимой мишенью; канцлер без труда возбудил в душе Елизаветы недоверие (и ревность), и она приказала установить за врачом надзор{368}. Последствия не заставили себя ждать и оказались гибельными для жалких остатков франко-прусской группировки. В очередной раз легковерной царице были предъявлены возмутительные письма, свидетельствующие о готовящемся заговоре, в результате которого на «ее» трон посадят Ивана Антоновича[97]. Меж тем на самом деле Лесток всего-навсего хотел известить великого князя о кознях, которые плел против него клан Бестужева вместе с представителями старинной знати{369}. Все его преступление заключалось в неверном выборе слов и в тесных связях с молодым двором, отношение к которому императрицы с каждым днем ухудшалось. Лестока тотчас арестовали. Ведение его дела было поручено доверенным лицам канцлера С.Ф. Апраксину и А.И. Шувалову — особам, специально отобранным для того, чтобы «помочь несправедливости восторжествовать над невинностью и лишить эту последнюю малейшей возможности оправдаться»{370}. Апраксин заодно унаследовал роскошный особняк лейб-медика…