Песочные часы - Веслав Гурницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голод поначалу ощущался так остро, что Нуон Варин не могла спать по ночам. Она получала сто граммов риса в день, один раз в месяц — яйцо, время от времени — миску прахока, крестьянской похлебки с соевыми макаронами, овощами и кусочками рыбы. Но чаще всего людям четвертой категории на кухне выдавали только восемьдесят граммов риса, и это было все. У нее начали выпадать волосы, кожа гноилась, десны кровоточили.
Рабочий день на рисовых полях в Пойпаэте был продолжительней, чем в других местах: с четырех утра и до половины восьмого вечера, с полуторачасовым перерывом на обед, который полагалось съедать в поле, не возвращаясь в помещение «коммуны». Через день работу заканчивали в пять часов, после чего начинались собрания по идейному перевоспитанию, которые часто затягивались до полуночи. Собрания проходили так: полпотовский комиссар, прохаживаясь среди сидевших на корточках жителей «коммуны», несколько раз зачитывал вслух учебную брошюрку «Ангки» на данный месяц. Неграмотные часовые следили, не сомкнутся ли у кого-нибудь усталые веки. Провинившихся немедля призывали к порядку.
Потом начиналась так называемая дискуссия. Она состояла из двух частей. В первой части обитатели «коммуны» должны были один за другим цитировать, по возможности ближе к тексту, тезисы только что прочитанной брошюрки. Вторая часть была посвящена критике и самокритике. Начинался, как выразилась Нуон Варин, «конкурс доносов». Чем яростней обвинял человек в лени или несознательности своих сотоварищей по несчастью, тем лучшую оценку получал он сам. Но этого было мало. Требовалось также как можно хуже говорить о себе, признаваться в дурных мыслях, заниматься самобичеванием, рассказывая собственную биографию, приписывать себе всевозможные прегрешения и проступки.
Быстрее всех овладели этим искусством китайцы. Уже через несколько недель они произносили целые поэмы самокритичного содержания, подбирали самые скверные ругательства в свой адрес, с жаром обвиняли себя в приверженности конфуцианству и в связях с империалистами. Самыми непокорными были вьетнамцы, которые всегда держались вместе и делали вид, что не понимают, о чем речь. Начальник «коммуны», злой, примитивный, тупой, терял самообладание, когда вьетнамцы, получив слово, глядели ему прямо в глаза и молчали. Это были, как правило, богатые купцы, образованные, повидавшие мир и не слишком восхищавшиеся тем, что происходило на их старой родине. Но в «коммуне» Пойпаэт они были твердыми, словно гранит как и их соотечественники по ту сторону границы.
Нуон Варин была, наверное, единственным человеком во всей «коммуне», которая на первых порах отнеслась к этим кошмарным молебнам с полной серьезностью. Шатаясь от голода и усталости, она вступала в споры с полпотовским комиссаром, задавала вопросы, пыталась мыслить. Со всей серьезностью и откровенностью она признала наличие пробелов и недостатков в своем сознании: в сущности, только здесь она увидела, как на самом деле живут крестьяне и какая пропасть отделяет жителей городов от остальной массы народа. Она искренне признавала физический труд ценным средством перевоспитания, но ставила под сомнение его изнуряющую чрезмерность и бесцельную суетню. Она не скрывала своих резких суждений о глуповатых чиновничьих женах, но осмелилась упрекать полпотовских кадровых работников в отступлении от революционного равенства, поскольку они жили отдельно, имели собственную кухню, причем далеко не бедную, а некоторые жили даже с семьями, в то время как среди новых жителей Пойпаэта не было ни одной супружеской пары. Нуон Варин требовала также, чтобы жители «коммуны» получали больше информации, прежде всего о своей «коммуне», ее хозяйстве, финансах и производственных планах, а также о жизни страны и мира. Она утверждала, что только таким путем простой народ, к которому она сама хочет принадлежать, сможет утвердить в себе революционное сознание. Ее слова для всех звучали загадочно. Она была женщиной весьма миловидной, можно сказать, красивой. Ее красноречие, интеллигентность и горячность были прямо-таки драматическим контрастом в сравнении с бесцветной и скучной жизнью «коммуны».
Но с середины 1976 года «коммуна» Пойпаэт превратилась в ад, и Нуон Варин перестала выступать на идейно-воспитательных собраниях.
Сменились начальник «коммуны» и почти все кадровые, работники. Старые жители, начавшие было ворчать по поводу голода и беззаконий режима, были выселены. В деревне расквартировали карательно-охранный взвод, состоявший из молодых ребят с ледяными глазами. Питание немного улучшилось, но в «коммуне» угнездился худший, чем голод, пришелец — страх.
Чуть ли не каждую ночь бесследно и навсегда исчезал кто-либо из жителей «коммуны». Только раз
Нуон Варин слышала выстрелы, а между тем число жителей начало таять на глазах. Никто еще не знал о новом использовании мотыг и американских саперных лопат, с которыми не расставались солдаты взвода охраны. Никто не добрался еще до края леса, куда каждую ночь уводили в полном молчании внезапно разбуженных людей. «Коммуна» в ужасе замерла. Люди перестали друг с другом разговаривать. У всех была третья или четвертая категория, и через несколько недель они поняли, что жить им осталось недолго. Бегство не входило в расчет: охранники сидели на дамбах с оружием наготове, отводили людей на полевые работы и обратно, тихо, как кошки, прохаживались ночью вокруг спален. Нуон Варин снова лишилась сна, ожидая по ночам, когда рука охранника отодвинет занавеску в общей спальне. В одну из ночей она заснула каменным сном. Утром, когда проснулась, на соседней койке не было молодой Куэй, китайской студентки из Пномпеня, с которой они иногда обменивались несколькими словами по-французски. Она больше не вернулась. Наверное, лежит около леса с размозженным черепом.
Нуон Варин решила не искать больше объяснений. Целыми днями она ни к кому не обращалась, пикировала на поле рассаду, ухаживала за свиньями, сушила буйволиный помет, таскала каучуковый хворост, рубила топориком кокосовые орехи. Рабочий день был продлен до пятнадцати часов. Воспитательные собрания происходили уже только раз в неделю. Начальник «коммуны» (комиссара уже не было) держал в руке автомат, направленный прямо на собравшихся, и зачитывал очередную брошюрку, а потом — список провинностей. Цитировал неосторожные слова, шепотом сказанные перед сном или в отхожем месте, перечислял тех, кто тайком разжег костер и сварил себе суп из бамбуковых побегов, предупреждал, что революционная власть не потерпит ревизионизма, буржуазного индивидуализма, а также капиталистического пути. Он, вероятно, не понимал этих терминов, но ярость, с которой он швырял их в лицо жителям «коммуны», заставляла каждого из них ждать самого худшего. Из 550 жителей, которые были в «коммуне» в 1975 году, осталось всего 300 человек, в их числе только четырнадцать мужчин. Не было уже ни одного вьетнамца и ни одной вьетнамки. Семьи лонноловских офицеров были уничтожены до последнего человека. Весной 1978 года Нуон Варин пришла к убеждению, что в Кампучии скоро останутся одни женщины и дети.
В феврале 1978 года расправы дошли до высшей своей точки: население Пойпаэта уменьшилось еще на 70 человек. Начальник официально заявил, что «коммуна» будет ликвидирована, так как вся провинция Кратьэх будет превращена в стратегический район. Нуон Варин знала, что дни ее сочтены. Но как раз в этот момент она заболела. Трудно сказать, что это была за болезнь: высокая температура, полный паралич тела, сыпь, состояние прострации и равнодушие к собственной судьбе. Пять дней Нуон Варин лежала в полусознании, одна в огромной женской спальне. В «коммуне» не было никого, буквально никого, кто разбирался хотя бы в лечении травами или в народной медицине.
Когда Нуон Варин вспоминает сегодня об этих годах, ей самой не верится, что она смогла это пережить. Целых три года она не держала в руках даже обрывка печатного текста. Ни разу не слышала радио, музыки и нормальной человеческой речи. Ничего, ровно ничего не знала о том, что происходит в Кампучии и в мире. Она не знала даже, что такое «Ангка» и каковы в действительности люди, которые навлекли на ее родину все эти беды. Три года кошмарного сна, голодного бреда, отчаяния и тоски по детям, такого невообразимого одиночества, что одиночная тюремная камера представлялась иногда освобождением.
Я спросил, была ли за эти три года в «коммуне» сочинена какая-нибудь песня, стихотворение, анекдот, может быть, поэма в прозе, в духе азиатской народной культуры… Ведь исключительные ситуации всегда, во всех культурах дают начало какому-нибудь самодеятельному творчеству.
Песня? Нет. Ничего подобного не было. Это трудно понять, надо самому пережить. Отупевшие от голода и изнеможения люди, которым каждую ночь угрожала смерть, затерявшиеся, разлученные со своими близкими, подвергнутые невообразимому психическому давлению, — могли ли такие люди сочинять песни?