Песочные часы - Веслав Гурницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никакие различия в культуре и обычаях не уменьшают биологического страдания матери, потерявшей ребенка. Они не утоляют обессиливающего чувства голода. Не смягчают нервной реакции и мышечных спазмов, когда в человеческое тело вонзается кусочек свинца, покрытый тонкой стальной оболочкой.
Об этом, надо помнить, ибо азиатская специфика, если она существует, относится к любой стороне любого происходящего в Азии конфликта. И вряд ли может быть иначе.
LXXXI–LC
LXXXI. Это можно определить как порочный круг, вечную эскалацию ненависти, нехватку человечности, инволюционный рецидив варварства. Это можно назвать как угодно. Но нельзя представлять дело так, что имела место какая-то манипуляция, воздействие извне или попытка пересадить абстрактные доктрины из-за семи морей на девственную и неподатливую местную почву. «Красные кхмеры» порождены подлинным гневом и подлинными страданиями народа. Иначе они не продержались бы и недели.
LXXXII. Но ведь так можно объяснить и обосновать абсолютно все. Не исключая и гитлеризма.
LXXXIII. Можно доказать, что убивать людей при помощи мотыги — это похвальное и исторически оправданное деяние. Можно показать, что побочные следствия, непредвиденные издержки вообще не заслуживают упоминания в сопоставлении с выгодами, которые принесла поначалу революция всем, кто является солью этой земли. Вероятно, нет такой интеллектуальной и моральной дилеммы, которую нельзя было бы решить, сославшись на исторические примеры.
LXXXIV. Существуют два основных типа личности, две разновидности темперамента и, как следствие, два вида реакции на окружающую действительность. Трудно сказать, какой более подходящ для описания исключительных по своему характеру ситуаций. Первый вид можно назвать пассивным: рассказчик честно свидетельствует о вещах, которые видел, отказываясь от широкой интерпретации. И он прав, потому что любое наблюдение частного порядка, сколь верно оно бы ни было, само по себе никогда не исчерпывает всей правды об эпохе, формации или даже об одной лишь стране. Нельзя претендовать на далеко идущие толкования. В мире существует достаточно много исключительных ситуаций, чтобы одна могла быть отрицанием другой. Потому у рассказчика есть основания избегать упорядочения увиденных фактов, их оценки и поисков единого критерия. Но такую манеру холодных наблюдений, саму по себе рациональную и не лишенную по-своему ценной пытливости детективного типа, временами трудно отличить от капитулянтского бездумья. Ибо за нею кроются молчаливое примирение с энтропической бессмысленностью истории и стоическая беспомощность перед лицом человеческих деяний, даже таких, которые явно противоречат общепринятому пониманию добра или простой целесообразности.
Второй следовало бы назвать активным: рассказчик исправляет мир по ходу описания, оценивает характер происходящих событий, заверяет нас, что ему понятна внутренняя структура истории. У такого подхода есть достоинства. Он позволяет нам самоотождествиться с чем-то более великим и благородным, нежели узкая перспектива повседневности, он апеллирует к разного рода исконным истинам, про которые мы легко забываем. Но таятся в нем и опасности: нам дают понять, что рассказчик сделал бы то же самое лучше или по-другому, что он располагает секретным рецептом, как осчастливить народ или по крайней мере уменьшить его бедствия. Лишь потом выясняется, что рассуждает он, пользуясь все-таки теми категориями, которые давно известны и столь же давно ставятся под сомнение.
Может быть, лишь синтез двух способов мировосприятия привел бы к желаемому результату при описании исключительной ситуации в Кампучии. Но нет уверенности, что такой синтез достижим.
LXXXV. Интересно, как выглядел бы мой репортаж из Парижа, написанный в середине мая 1793 года. И более поздние корреспонденции из этого города. Интервью с Робеспьером. Беседа с Дантоном. Сцены у гильотины. Заметки в блокноте о выступлениях Сен-Жюста, заседаниях Конвента, деятельности местных организаций Комитета общественного спасения.
Каждая ли очередная революция должна обязательно иметь своего собственного Камилла Демулена?
LXXXVI. А кто я, в сущности, такой, чтобы судить о революциях, народах, идеологиях? На каком основании я присваиваю себе моральное право решать, что дурно, а что хорошо? С момента окончания второй мировой войны я жрал всегда досыта, мне незнаком генетический дефицит белка, который лишает человеческий мозг памяти и способности к абстрактному мышлению, то есть мне чужд главный личный опыт сотен миллионов жителей Азии. У меня есть автомашина, примерно дюжина рубашек, большая библиотека. Тропическое солнце всегда было ко мне милостиво. Радости жизни попросту трудно перечислить: отпуск провожу у очень красивого озера, путешествую по великолепным городам, посещаю салоны. Суп из крапивы, который ели в военные годы, я вспоминаю не без умиления. Я съел всего одну ложечку кашицы из маниоки, поскольку признал это блюдо несъедобным.
Я пишу и пишу без передышки. Но с конца сороковых годов это уже слова, за которые в меня никто не выстрелит. Писание — это самое удобное дело под солнцем: не только ни во что не обходится, но еще и приносит заработок. А ведь я ни разу не плюнул под ноги разного рода польским филистерам, которые возвращаются из парижей, а потом, продолжая икать после бесподобных тамошних ужинов, орут, что не надо-де обращать внимания на этот «тощий и ленивый сброд», что не следует давать им ни гроша, что лучше держаться подальше от кровопролитных драк, заниматься своими делами, которых невпроворот, и с важным видом сошлются на нехватку ветчины. Мне наплевать на этих людей, мне противна их нарочитая слепота пополам с наглостью. Но что я, в сущности, сделал, дабы хоть одним настоящим делом доказать свою солидарность с теми, в ком вижу братьев? На каком основании я считаю себя вправе делать какие-то выводы о их жизни, заявляю, что я за «красных кхмеров», или на каком-нибудь повороте признай их неправыми? Несколько переделок, в которых я побывал, связаны с нормальным профессиональным риском. Да и не были эти ситуации чрезмерно опасными, раз я остался жив. Интересно, каковы были бы мои политические взгляды, если бы я с год поработал в «коммуне» с пяти утра и до семи вечера, за паек девяносто граммов риса в сутки и без права носить шляпу из рисовой соломы. Или другое: если бы я, как гражданин «свободного мира», то есть антикоммунистической Камбоджи Лон Нола, четырнадцать часов проводил в каменоломне, а потом получал ежевечернюю порцию ударов плетью, поскольку побуждал к бунту честных крестьян.
Если за чьими-то взглядами на такого рода вопросы не стоит ныне деяние столь масштабное, как подвиг Гевары, или по крайней мере достаточно многообразный и подкрепленный делами личный опыт, они вызывают недоверие. Слишком много на свете слов, слишком много надуманных идеек с ограниченным полем и сроком действия. Все труднее определить оригинальность собственных мыслей и отличить интеллектуальные полуфабрикаты от плодов упорного труда.
LXXXVII. Всегда можно сказать: мол, нечего садиться не в свои сани, все это проблемы не для журналистского пера. Видимо, так и есть. Только ведь иногда, кроме профессии, есть что-то вроде приватной любознательности и хочется выяснить, существуют ли границы утопии, а если да, то кто и где их определяет. И можно ли оптом поддерживать всех тех, кто обладает исторической и моральной правотой, но о ком заранее известно, что «не сможет пройти сквозь дождь, не задев ни единой капли». Серия великих азиатских революций еще не закончилась; поэтому надо внимательно присматриваться к тем, которые свершились, ибо в них заложены все победы и все ошибки азиатской будущности.
Так каковы же границы утопии? Где кончаются подводные камни азиатской специфики, дискуссионные поля относительности понятий и где начинаются универсальные истины, от которых никто не может быть свободен по причине неподготовленности или дурного самочувствия?
Это беспокойство вызвало к жизни всю современную Литературу, и нельзя тут сказать, что нет ничего общего между ним и журналистской повседневностью. Даже у хроники городских происшествий есть свое место в панораме социальных причин и следствий, что же тогда говорить о революциях, переворотах, больших вихрях истории.
Итак, Достоевский: каждый из нас на все способен. Конрад: это верно, но не все позволено, в нас сидит дьявол, именуемый совестью, которого нельзя ни побороть, ни заговорить. Горький: так дальше жить нельзя, мерило человечности совсем иное. Арагон: мир понятий европейского мещанина обанкротился, лицемерие и ханжество уничтожили смысл жизни, обратили ни во что наследие европейского гуманизма. Мальро: капиталистическая Европа лишена подлинности, лжива, ее система ценностей неприменима в Азии и по отношению к Азии; настоящие человеческие дилеммы решаются только там. Камю: мировую чуму не удастся одолеть, но каждый должен делать то, что ему положено, дабы уменьшить ее распространение.