Храм Луны - Пол Остер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не был таким художником, как Моран, — тебе не стоит так думать. Я принадлежал к новому поколению и свысока смотрел на все это романтическое слюнтяйство. В шестом или седьмом году нашего века я жил в Париже и все новые веяния мне были известны не понаслышке. Фовисты, кубисты — эти направления кружили мне голову в юности, а как только уловишь вкус будущего — обратной дороги уже нет. Со всей художественной братией я познакомился на выставках Стиглица на Пятой авеню, мы вместе ходили по барам и говорили об искусстве. Им нравилось то, что я писал, и они вовсю меня расхваливали, называя не иначе как новым ярким дарованием. Марин, Дав, Демут, Мэн Рэй, — не было художника, с кем бы я не был знаком. Я тогда был дьявольски хитрым лисом, в моей голове постоянно роились какие-нибудь остроумные идеи. Вот сейчас все говорят об Арсенальной выставке, а для меня и тогда, когда ее организовали, ничего нового в ней не было. И все же я не был похож на большинство художников своего поколения. Меня совершенно не интересовали линии, механические абстракции, интеллектуальное искусство, в общем холст как целый мир — все это мне казалось бесперспективным. Я был колористом, моей темой был воздух, просто воздух и свет — сила света, которая привлекает взгляд. Я по-прежнему рисовал с натуры, и потому-то мне интересен был такой мастер, как Моран. Он был из старой гвардии, писал в духе Тернера. Это было у нас общее, так же как и страсть к пейзажу, страсть к изображению реального мира. Моран все время толковал мне о Западе. Если ты не побываешь там, говорил он, то никогда не поймешь по-настоящему, что такое пространство. Ты перестанешь расти как художник, если не съездишь туда. Обязательно попробуй написать то небо, это перевернет всю твою жизнь. И так изо дня в день, всегда об одном и том же. Он начинал свою песню всякий раз, как мы встречались, и через некоторое время я наконец сказал сам себе: почему бы и нет, что мне стоит оправиться туда и самому все посмотреть.
Случилось это в 1916-м. Мне тогда уже было тридцать три, я уже был женат где-то года четыре. Ничего глупее не сделал за всю свою жизнь — женился! Ее звали Элизабет Уилер. Она была из богатой семьи, так что вышла за меня не ради денег, а может, и ради них, судя по тому, как у нас дальше все сложилось. Очень скоро я понял, в чем дело. В нашу первую брачную ночь она рыдала, как ребенок, и после этого врата блаженства наглухо захлопнулись. Ух, я то и дело штурмовал эту крепость, но больше от злости, чем почему-либо еще. Просто чтобы поняла: от этого раз навсегда не открутишься. Даже теперь удивляюсь: и что меня дернуло жениться на ней? То ли мордашка у нее была уж очень смазливенькая, то ли сама она была уж очень пухленькая да гладенькая — не знаю. Они тогда все до замужества были девственницами… Я надеялся, что она привыкнет и научится получать от этого удовольствие. Но у меня так ничего и не вышло: она все время плакала и вырывалась, то и дело принималась визжать — в общем, сплошная мерзость. Она меня воспринимала так, словно я был зверем и посланцем дьявола. Зараза, фригидная сука! Ей бы в монастыре жить. Я показал ей скрытую, запретную часть мира, благодаря которой он и существует, а она меня так никогда за это и не простила. Гомо эректус, эта тайна мужской плоти — для нее это был один ужас. Лишь завидев, что с этой плотью происходит, она умирала от страха. Ну я не буду на этом подробно останавливаться. Это старо как мир, ты наверняка и сам о таком уже наслышан. Развлекался я на стороне. Возможностей было хоть отбавляй, поверь, мое мужские достоинства никогда не оставались без внимания. Я был тогда франтом, одевался с иголочки, с деньгами проблем не было, мое хозяйство всегда было на стреме. Ха! Было бы время, с удовольствием проболтал бы с тобой немножко об этом. О том, в каком ритме у меня все работало, похождения моей средней ноги. Две другие конечности могут и не действовать, а их крошка-брат живет себе в свое удовольствие. Даже сейчас, Фогг, ты не поверишь, но Малютка не унимается.
Ну, ладно, ладно, хватит об этом. Это не суть важно. Я просто пытаюсь воссоздать некий фон, описать тебе обстановку. Если, возможно, будет не очень понятно, почему со мной случилось то, что случилось, моя жизнь с Элизабет кое-что для тебя прояснит. Я не говорю, что это была единственная причина, но и не последняя, это уж точно. Когда судьба предложила мне такой крутой вираж, я ничуть не пожалел, что придется исчезнуть. В возможности стать умершим я нашел даже пользу.
Но сначала у меня такого, конечно, и в мыслях не было. Ну, месяца три-четыре, прикидывал я, а потом вернусь. Мои ньюйоркские приятели решили, что я тронулся, раз собираюсь туда, им это было непонятно. Езжай в Европу, говорили они, в Америке ничего путного не найдешь. Я им объяснял, почему собираюсь на Запад, и чем больше я об этом говорил, тем больше сам заводился. Просто бредил этим путешествием и не мог дождаться, когда же мы тронемся в путь. К тому времени я уже решил взять кого-нибудь с собой, а именно молоденького парнишку Эдварда Бирна — Тедди, как звали его родители. Мы дружили с его отцом, и как раз он уговорил меня взять с собой своего сына. Я особенно не возражал, думал, что компания не помешает, тем более, что Бирн был живым, сообразительным парнем, пару раз мы уже выходили с ним из разных ситуаций, и я знал, что у этого мальчишки есть голова на плечах. Упорный, толковый и сильный юноша лет восемнадцати-девятнадцати. Он мечтал стать картографом, поступить на работу в Службу геологии, геодезии и картографии США и посвятить свою жизнь изучению и обследованию неведомых мест. Такое было время, Фогг. Тедди Рузвельт, висячие усы, всякое такое мужеское лихачество. Отец Бирна накупил ему горы снаряжения: секстант, компас, теодолит, все-все, — а я запасся принадлежностями живописца, которых хватило бы годна на два. Карандаши, рашкули — это угольные грифели, пастель, масляные краски, кисти, рулоны холста, бумага, — я рассчитывал плодотворно поработать. Все, что наговорил мне Моран, к тому времени уже накрепко засело у меня в голове, и я ожидал от этого путешествия очень многого. Я намеревался создавать там шедевры, и, ясное дело, не хотел попасть впросак из-за нехватки каких-нибудь кистей или бумаги.
Хотя в постели Элизабет и была холодной как ледышка, она забеспокоилась, узнав, что я собираюсь уехать. Чем ближе становился день отбытия, тем больше она страдала: то заливалась слезами, то умоляла меня отменить поездку. Мне это до сих пор непонятно. Другая бы на ее месте радовалась, что я наконец отвяжусь от нее. Но она была непредсказуемая женщина и всегда поступала так, как ты и предположить не мог. В последнюю ночь перед отъездом она пошла на героическую жертву. Может, она перед этим даже чуточку выпила, — ну, ты понимаешь, для храбрости, — а потом бросилась в бой, перешагнула через себя и отдалась мне. Раскинула руки, закрыла глаза, ну точно какая-нибудь там чертова мученица. Никогда этого не забуду. О, Джулиан, повторяла она, о, любимый мой. Как большинство сумасшедших, она, вероятно, чуяла наперед, что случится, вероятно, чувствовала: все в нашей жизни переменится навсегда. Ну, я сделал, что надо, в ту ночь — в конце концов, это был мой супружеский долг, — но это не остановило меня, и на следующее утро я уехал. Больше я ее никогда не видел — так уж распорядилась судьба. Ну да ладно. Я просто рассказываю тебе факты, а ты уж воспринимай их как хочешь. Та ночь не осталась без последствий. Можно было бы и не говорить об этом, но прошло немало времени, прежде чем я узнал, что это были за последствия. Тридцать лет прошло, тридцать, почти целая жизнь. Последствия… Так-то, молодой человек. От последствий никуда не денешься, хочешь ты того или нет.
Мы с Бирном отправились поездом. Через Чикаго и Денвер до Солт-Лейк-Сити. В то время это было бесконечно долгое путешествие, и когда мы наконец туда добрались и сошли с поезда, у меня было чувство, что я протрясся в нем целый год. Был апрель 1916 года. В Солт-Лейк-Сити мы отыскали проводника, но чуть позже в тот же день — только подумай — он обжег себе ногу в кузнечном цехе, и нам пришлось искать другого. Дурное это было предзнаменование, по началу об этом никогда не задумываешься, просто продолжаешь делать то, что намеревался. Человека, который нам достался, звали Джек Скорсби. Бывший кавалерист, лет сорока восьми — пятидесяти, старожил в тех краях. И нам сказали, что он хорошо знает всю округу, лучше всех. Пришлось поверить на слово. Я ведь никого не знал из тех, с кем разговаривал, и они могли наболтать мне все что им вздумается, им-то было все равно. Для них я был просто чужаком, богатым желторотым новичком с далекого Востока, и что за нужда им была со мной церемониться? Вот так все и получилось, Фогг. Нам ничего не оставалось, как слепо довериться судьбе и понадеяться на лучшее.
Насчет Скорсби у меня сразу возникли подозрения, но нам так не терпелось наконец добраться до цели, что мы решили не тратить время. Скорсби был низенький, грязный человек; напоминал волосатого бычка, вымазанного в навозе, и ржал, как лошадь, но говорил всегда дело, этого у него не отнять. Он наобещал нам показать такое, что видели лишь сам Господь Бог да «эндейцы». Понятно было, что он здорово привирает, но наше любопытство все равно разгоралось с каждым часом. Мы развернули на гостиничном столе карту и обговорили маршрут, по которому пойдем. Скорсби вроде бы знал, что к чему, и то и дело вставлял свои замечания, бормотал что-то в сторону, чтобы похвастаться своими знаниями: сколько лошадей и ослов надо взять, как вести себя с мормонами, как обходиться почти без воды на юге. Понятно, что он считал нас идиотами. Сама задумка отправиться поглазеть на ландшафт казалась ему совершенно дурацкой, а когда я сказал ему, что я художник, он чуть не расхохотался. И все же мы вроде как заключили выгодную сделку и ударили по рукам. Я понадеялся, что у нас все наладится, надо только притереться друг и другу.