Штиллер - Макс Фриш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юлика плакала.
- Противно только, - сухо сказал Штиллер, - что этому надо было случиться именно здесь, в санатории. Пока, говорит врач, перелома в твоей болезни еще не видно. Но может быть, Юлика, для тебя лучше, что с этого дня ты будешь знать, знать наверняка, что твоя болезнь больше не производит на меня впечатления. Можешь считать меня подлецом. Знаешь, Юлика, втайне, в душе я действительно всегда упрекал тебя в чем-нибудь, но смехотворно деликатничал с тобою, ведь мне постоянно приходилось заглаживать что-нибудь, помалкивать, понимаешь ли, и кажется, теперь вот я впервые стою перед тобой и не злюсь на тебя. Теперь я знаю, что не ты мешала мне жить. Слава богу, наконец-то я это знаю! Твои слезы, Юлика, - угроза, которая больше не действует на меня. Все мы должны умереть.
Тогда Юлика сказала:
- Я хочу остаться одна.
Штиллер еще немного постоял около ее постели, швырнул сигарету за окно - руки в карманах плаща, немного смущенный. А потом, словно Юлика уже лежала в гробу, коснулся губами ее лба, не стал дожидаться, пока она выпростает руку, и торопливо удалился с ее зимней веранды... С тех пор (говорит Юлика) для нее он пропал без вести. В городе Штиллера видели еще в декабре. Только после какого-то вернисажа с последующей ночной попойкой он исчез и для остальных, сперва как-то незаметно, не вдруг, но потом мало-помалу было замечено, что Штиллера нет в кафе и прочих местах, где он обычно бывал. И когда кто-нибудь из знакомых вскользь спрашивал о нем, другой пожимал плечами. Лишь в конце января кто-то, как видно, обеспокоенный тем, что мастерская Штиллера постоянно закрыта, заявил в полицию; полиция начала с безрезультатного обыска, но еще и сегодня - шесть, даже почти семь лет спустя - ей известно не более, чем было известно тогда.
Третья тетрадь
Вчера поездка в швейцарский цейхгауз для осмотра амуниции без вести пропавшего гражданина этой страны. Долгое ожидание в бараке.
- Курить воспрещается!
Я присел на узле со швейцарскими штанами.
- Вы что, не можете постоять?
Пахнет кожей, камфарой, лошадьми из соседней конюшни. Только чтобы что-нибудь сказать, спрашиваю у молодого, несколько смущенного лейтенанта в до блеска начищенных сапогах, которому это ожидание не менее тягостно:
- У вас в Швейцарии все еще есть кавалерия?
- Нет, - кратко отвечает он.
Наконец приносят пакет со старым обмундированием без вести пропавшего воина, приказывают мне развязать его. Мне не следовало этого делать, конечно же, нет, учтивость утверждает их во мнении, что они могут поступать со мной, как им заблагорассудится, то есть как поступали со Штиллером. Раскрываю потертый и какой-то нелепый ранец - имущество пулеметчика Штиллера вываливается на пол, и, конечно же, я должен его собрать.
- Господа, какое отношение это имеет ко мне?
- Действуйте!
Обслуживающие цейхгауз солдаты, два швейцарца, оба ожиревшие, бледные оттого, что вечно дышат камфарой, возмещают нехватку воинской выправки брюзгливо-лающим тоном. Обращаясь ко мне, никак меня не называют. Они разглядывают на свет - в бараке, кстати, полутемно, потому что за окном льет дождь, - шинель защитного цвета, потом смотрят на молодого лейтенанта, добросовестно исследующего ее, и ждут - когда же я приду в ужас.
- Вот! Вы что, не видите, э?!
Дыры, проеденные тараканами, целый млечный путь тараканьих дыр. Я щупаю сукно и говорю:
- Материя-то и без дыр промокает!
Они смотрят на меня так, словно я коммунист, только потому, что сказал им правду. Я щупаю дождевик молодого офицера, он стоит рядом - молчаливый наблюдатель.
- Вот эта материя - что надо!
Затем мне велят заглянуть в ствол швейцарской винтовки. Заставляют заглянуть. Странно, но я подчиняюсь. Почему, собственно? Смотрю в дуло чужой винтовки, как в подзорную трубу, но не вижу ничего, кроме дырочки, заполненной серым светом. И снова они ждут, что я, осознав свою вину, рухну на цементный пол. Они приставляют к стволу маленькое зеркальце.
- Теперь видите?!
Вижу ржавчину, но не спрашиваю, сколько стоит швейцарская винтовка. Лекция молодого офицера - из вежливости я не перебиваю его - меня не заинтересовывает. Приобретать швейцарскую винтовку я не собираюсь. Револьвер, пожалуй, или автомат, но зачем мне винтовка, длинная, как трость для прогулок? Молодой лейтенант, как видно, растерян - может быть, принимает меня за специалиста, и все время повторяет:
- Это вы, конечно, и сами знаете!
Только из чувства долга, словно и он держит экзамен перед солдатами из цейхгауза, лейтенант все же дает объяснения, хотя чувствует себя при этом неловко, он хочет доказать - так, по крайней мере, мне кажется, - что и ему доступны иные, возвышенные интересы, но здесь, на вещевом складе, он может проявить это лишь изредка, задумчиво глядя в окно, за которым как из ведра хлещет дождь, - а тем временем оба солдата, которые смотрят на меня с возрастающей злобой, не смущаясь моим равнодушием и откровенной безучастностью, выкладывают на стол все, что, по их мнению, требуется для ведения войны, а именно: две щетки, один несессер, катушку ниток защитного цвета, мыло, пасту для чистки кожи, положенное количество пуговиц - каждая со швейцарским крестом, - котелок, фляжку (затычке не следовало бы так вонять), шнурки для ботинок, кисточку для бритья в футляре, стальной шлем, так называемый галстук, штык в ножнах и, наконец, три иголки, которым безответственный Штиллер тоже позволил заржаветь, короче говоря - весь стол завален вещами. Я не без удивления смотрю на них, хоть рук из карманов не вынимаю.
- Не буду читать вам лекций, - говорит молодой лейтенант. - Вы сами отлично знаете, что несете персональную ответственность за причиненные казне убытки.
- Я?! - смеюсь я. - Как так?
- А кто ж еще?
Мне не дают и рта раскрыть. Ко всему приходится надеть мундир их без вести пропавшего воина. Мне не дают рта раскрыть, в этом и заключается их власть, а я, к собственному изумлению, подчиняюсь, хотя и не сразу. Им не приходит в голову подержать мундир, помочь мне, когда я не нахожу застежку у воротника, я только и слышу: "Действуйте! А ну поживей!" Безобидное мое замечание, что человек в таком мундире устанет еще до встречи с врагом, не принимается во внимание. Меня поворачивают, как манекен.
- Вы похудели, - заявляет молодой лейтенант, который видит меня первый раз в жизни. - На вас все болтается.
Тем временем один солдатик вытаскивает из стенного шкафа другой мундир и бросает мне.
- Примерьте-ка этот!
- Зачем? - Вместо ответа я получаю мундир другого размера и вдобавок выслушиваю лекцию молодого офицера о том, что до сорока восьми лет я числюсь в ландсвере, в запасе швейцарской армии, до шестидесяти - остаюсь военнообязанным, разумеется, с правом выезда за границу, но предварительно я должен испросить отпуск, сняться с учета в своем военном округе (нет человека, который не состоял бы на учете в военном округе!). Как указано в военном билете - солдатская амуниция, доверенная швейцарцу, во время отпуска, разумеется, не должна валяться на чердаке, ее следует сдать в цейхгауз, дабы служащие сего учреждения охраняли ее от моли, далее - по прибытии за границу мне следовало непременно отметиться в посольстве своей страны, дабы я по-прежнему мог выплачивать военный налог, засим, при переезде, вновь получить отметку посольства...
- Господин лейтенант, - говорю я, - при всем уважении к швейцарским законам!.. Но что касается меня...
Мне не дают договорить. Три человека преследуют единственную цель: Штиллер должен быть готов к выступлению в поход. Я вынужден примерить походные сапоги, товар, надо сказать, безупречного качества. И не только примерить; молодой лейтенант говорит:
- Желательно, чтобы вам было в них удобно.
Ну что тут поделаешь!
Под конец они и вовсе свирепеют. Требуют, чтоб я расписался в получении винтовки и походных сапог. Порядок есть порядок, вполне понятно. Беру у молодого лейтенанта - столь очевидно жаждущего более возвышенной деятельности - авторучку и подписываюсь на формуляре: "Уайт, Джеймс Ларкин, Нью-Мексико, США".
- Уайт?! Как так Уайт?!
Я возвратил ему ручку.
- My name is White 1.
Они переглядываются.
- Значит, вы не пулеметчик Штиллер? - спрашивает молодой лейтенант и смотрит на подпись, услужливо поставленную мною. Он укоризненно покачивает головой, глядя на цейхгаузских солдат. Они, со своей стороны, тоже не виноваты. Просто к ним направили данного человека, вот и все. Кто? Почему? Пытаюсь уточнить.
- Есть подозрение, - говорю я, - что пропавший без вести господин - я. Но это лишь подозрение...
Не могут же они снаряжать меня, основываясь на каких-то подозрениях! Лейтенант разъясняет это обоим солдатам, и мне приходится снять сапоги, теперь, когда мне в них так удобно.
- Черт побери! - бранятся служащие. - Почему вы сразу не сказали?
Учитывая их ярость - к счастью, они вымещают ее на шлеме и солдатском котелке, - я не оправдываюсь. Поделом им, не дали мне рта раскрыть. Вполне понятно, что они злятся. Теперь мне запрещено касаться чего бы то ни было ружья, походных сапог, которые под конец так мне понравились; им пришлось собственноручно уложить все в ранец. Я только сказал: "Sorry!" 2 Но молодой лейтенант чувствует себя неловко, ему хочется еще минутку поболтать со мной. Америка живо его интересует. Он снова извиняется. Ему очень неприятно, что в Швейцарии так обошлись с американцем, и он почтительно козыряет мне. Я тоже прикладываю руку к берету, и два надзирателя в тюремной машине, видевшие учтивость молодого лейтенанта, встречают меня вежливее, чем обычно, можно подумать, что они рассчитывают на чаевые. Один из них распахивает серую дверь с решетчатым окошечком, покуда другой дает мне закурить, не хватает только, чтобы они осведомились, куда меня везти.