Жутко громко и запредельно близко - Джонатан Фоер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
родителей. По пути к дому Анны начался второй рейд, я бросился в ближайший погреб, в него попал снаряд, он заполнился розовым дымом и золотистым пламенем, я добежал до соседнего погреба, он загорелся, я перебегал от погреба к погребу, и в миг, когда достигал следующего, предыдущий был разрушен, горящие обезьяны вопили с деревьев, птицы с огненными крыльями чирикали с телеграфных проводов, по которым метались отчаянные звонки, я вбежал в очередное убежище, оно было заполнено по самые стены, коричневый дым давил с потолка, как рука, стало почти невозможно дышать, мои легкие пытались втянуть в себя комнату ртом, был серебряный взрыв, все мы рванулись к выходу одновременно, мертвых и умирающих затоптали, я прошел по старику, я прошел по детям, никого нельзя было уберечь, водопад бомб, я бежал по улицам от погреба к погребу и видел кошмары: ноги и шеи, я видел женщину, на ней горели светлые волосы и зеленое платье, она бежала с безмолвным младенцем на руках, я видел людей, переплавленных в жирные лужи жижи, они порой достигали целого метра в глубину, я видел трупы, потрескивавшие, как угли, хохочущие, и многочисленные останки тех, кто пытался спастись от огненной бури, прыгнув в низ голобой в озеро или пруд, те части тел, что успели уйти под воду, были нетронуты, те, что торчали над водой, были обуглены дотла, бомбы падали, пурпурные, оранжевые и белые, я бежал, мои руки кровоточили, в грохоте рушащихся зданий я слышал рокочущее безмолвие того младенца. Я пробежал через зоопарк, клетки были разворочены, все вверх дном, ошалевшие звери вопили от боли и растерянности, один из смотрителей звал на помощь, он был богатырь с обгоревшими пустыми глазницами, он схватил меня за руку и спросил, умею ли я стрелять, я сказал, что спешу, он сунул мне в руки винтовку и сказал: «Найди хищников», я сказал, что я неважный стрелок, сказал, что не знаю, кто хищники, а кто нет, он сказал: «Стреляй во всех», не знаю, сколько зверей я убил, я убил слона, взрыв отбросил его метров на двадцать от клетки, я прижал дуло к его затылку и подумал, давя на курок: так ли необходимо убивать это животное? Я убил макаку, сидевшую на обрубке поваленного дерева и выдиравшую из себя шерсть при виде пепелища, я убил двух львов, они стояли рядом и смотрели на запад, что их связывало — родство, дружба, случай, могут ли львы любить? Я убил медвежонка, который карабкался на тушу громадного мертвого медведя, был ли это его родитель? Я убил верблюда двенадцатью пулями, я предполагал, что он не хищник, но убивал всех, все должны были быть убиты, носорог бился лбом о скалу снова и снова, то ли чтобы прикончить себя и избавиться от страданий, то ли чтобы сильнее страдать, я выстрелил в него, он продолжал биться, я снова выстрелил, он стал биться сильней, я подошел вплотную и уткнул дуло ему между глаз, я его убил, я убил зебру, убил жирафа, окрасил в красное воду в бассейне с морским котиком, на меня шла макака, в макаку я уже до этого стрелял, я считал, что убил ее, она медленно приближалась, прикрывая уши руками, что ей от меня надо, я крикнул: «Что тебе от меня надо?», я выстрелил ей туда, где обычно бывает сердце, она посмотрела на меня, я уверен, что увидел в ее глазах нечто, похожее на понимание, но не увидел прощения, я пытался застрелить грифов, но я неважный стрелок, позднее я видел их пиршество на месте человеческой бойни и понял, что все из-за меня. Вторая бомбежка прекратилась так же внезапно и сразу, как начилась, с обгоревшими волосами, с почерневшими руками и пальцами я дошел, как завороженный, до Лешвитцерского моста, я погрузил черные руки в черную воду и увидел свое отражение, я испугался себя, слипшиеся от крови волосы, потрескавшиеся кровоточащие губы, красные пульсирующие ладони, которые даже сейчас, спустя тридцать пять лет, выглядят так, будто остались на конце моих рук по ошибке. Я помню, что потерял равновесие, помню свою единственную мысль: Думай. Пока способен думать, ты жив, но в какой-то момент я перестал думать, дальше помню, что мне ужасно холодно, я осознаю, что лежу на земле, и нет ничего, кроме боли, боль подсказала мне, что я жив, я стал шевелить ногами и руками, очевидно, это заметил кто-то из солдат, разосланных по всему городу искать уцелевших, позднее я выяснил, что у подножия моста подобрали больше 220 человек, и только 4 были живы, я был в их числе. Они погрузили нас на грузовики и вывезли из Дрездена, я выглянул из-под брезента, закрывавшего грузовик с боков, горели здания, горели деревья, асфальт, я видел и слышал людей под завалами, я чувствовал запах тех, кто стоял посреди расплавленых выжженных мостовых, подобно живым факелам, взывая о помощи, которую невозможно было оказать, горел сам воздух, грузовику пришлось изрядно покружить, чтобы оставить позади хаос, сверху вновь надвинулись самолеты, нас стащили из кузова и бросили под грузовик, самолеты спикировали, опять пулеметные очереди, опять взрывы, желтые, красные, зеленые, синие, коричневые, я снова потерял сознание, и очнулся уже на белой больничной койке, я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, я подумал, что потерял их, но у меня не было сил приподняться и посмотреть, прошло несколько часов или дней, когда я, наконец, приподнялся, то увидел, что привязан к кровати, возле меня стояла сестра, я спросил: «Зачем вы это сделали?» Она сказала, что я все время норовил себя ударить, я попросил развязать меня, она сказала, что не может, она сказала, что я опять начну себя бить, я стал ее умолять, я сказал, что больше не буду себя бить, я дал слово, она извинилась и прикоснулась ко мне, доктора меня оперировали, они делали уколы и перевязки, но мою жизнь спасло только это прикосновение. В дни и недели после выписки я искал родителей, и Анну, и тебя. Под каждой грудой камней, что некогда были зданиями, кто-нибудь обязательно кого-нибудь искал, но все поиски были напрасны, я нашел наш старый дом, упрямая дверь болталась на прежнем месте, кое-что из мебели уцелело, печатная машинка, я вынес ее на руках, как младенца, перед отъездом в эвакуацию я написал на двери, что жив, и адрес лагеря беженцев в Ошаце, я ждал письма, но письмо не пришло. Поскольку погибших было так много и поскольку многие из них сгорели дотла, списков умерших не составляли, тысячи людей были обречены на пытку надеждой. Когда я решил, что умираю у подножия Лешвитцерского моста, в голове была единственная мысль: Думай. Мысли вернули меня к жизни. Но теперь я жив, и мысли меня убивают, я думаю, и думаю, и думаю. Я не перестаю думать о той ночи, гроздья красных сигнальных ракет, небо, похожее на черную воду, и как всего за несколько часов до того, как все потерять, я все имел. Твоя тетя сказала мне, что беременна, я обрадовался до небес, нельзя было безоглядно этому отдаваться, сто лет радости могут быть перечеркнуты в одну секунду, я поцеловал ее живот, хотя в нем еще некого было целовать, я сказал: «Я люблю нашего сыночка». Это ее рассмешило, последний раз она так смеялась в тот день, когда мы налетели друг на друга на полпути между нашими домами, она сказала: «Ты любишь абстракцию». Я сказал: «Я люблю нашу абстракцию». В этом вся суть, у нас была одна абстракция на двоих. Она спросила: «Ты боишься?» — «Чего боюсь?» Она сказала: «Жить страшнее, чем умирать». Я вынул из кармана наш будущий дом и отдал ей, я поцеловал ее, я поцеловал ее живот, больше я никогда ее не видел. Я был уже почти у калитки, когда меня окликнул ее отец. Он вышел из сарая. «Чуть не забыл! — крикнул он. — Здесь для тебя письмо. Вчера доставили. Чуть не забыл». Он скрылся в доме и вернулся с конвертом. «Чуть не забыл», — сказал он, у него были воспаленные глаза, и побелевшие костяшки пальцев, позднее я узнал, что он выжил в бомбежке и вскоре покончил с собой. Мать тебе об этом сказала? Может, она и сама не знает? Он протянул мне письмо. Оно было от Симона Голдберга. Судя по штампу, его отправили из транзитного лагеря Вестерборк в Голландии, куда свозили местных евреев, дальше их ждала либо каторга, либо смерть. «Уважаемый Томас Шелл. Рад нашему знакомству, пусть и такому краткому. По вполне понятным причинам вы произвели на меня сильное впечатление. Очень надеюсь, что наши пути, сколь бы длинными и запутанными ни оказались, пересекутся вновь. До той поры желаю вам всего наилучшего в эти нелегкие времена. Искренне ваш, Симон Голдберг». Я вложил письмо обратно в конверт а конверт в карман, из которого только недавно достал наш будущий дом, уходя, я услышал голос твоего деда, он так и стоял в дверях, «Чуть не забыл». Когда твоя мать подсела ко мне в булочной на Бродвее, я захотел рассказать ей все, как знать, если бы я сумел, наша жизнь могла сложиться совсем иначе, и сейчас я был бы там, с тобой, а не здесь. Как знать, если бы я сказал: «Я потерял сыночка», если бы сказал: «Я так боюсь потерять то, что люблю, что запрещаю себе любить», это могло сделать невозможное возможным. Как знать, но я не смог, я зарыл в себе слишком многое, слишком глубоко. И вот я здесь, а не там. Я сижу в этой библиотеке, за тысячи километров от собственной жизни, сочиняя очередное письмо, про которое знаю, что не отправлю, сколько бы ни пытался и как бы сильно этого ни хотел. Как мальчик, познавший любовь у стены этого сарая, превратился в того, кто пишет эти строки за этим столом?