Жутко громко и запредельно близко - Джонатан Фоер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оставшееся до конца сорока пяти минут время мы просто беседовали, хотя мне ему сказать было нечего. Я у него быть не хотел. Там, где я не искал замок, я вообще быть не хотел. Когда уже вот-вот должна была войти мама, доктор Файн сказал, что хотел бы наметить план, как сделать мою следующую неделю лучше предыдущей. Он сказал: «Давай ты мне расскажешь, что бы ты мог изменить, на чем заостришь внимание. А на следующей неделе мы обсудим, что из этого у тебя получилось». — «Я постараюсь ходить в школу». — «Хорошо. Очень хорошо. Что еще?» — «Может, постараюсь не раздражаться на дебилов». — «Хорошо. А еще что?» — «Не знаю, может, постараюсь перестать все портить своим многочувствием». — «Еще что-нибудь?» — «Постараюсь не грубить маме». — «И?» — «А что, этого мало?» — «Немало. Более чем достаточно. Но как ты собираешься всего этого достичь, позволь мне спросить?» — «Упрячу свои чувства поглубже внутрь». — «Что значит, упрячешь чувства?» — «Не буду их демонстрировать. Если потекут слезы, пущу их по изнанке щек. Если кровь — получится синяк. И если сердце начнет выпрыгивать из груди, никому не скажу. Мне это все равно не помогает. А другим только хуже». — «Но если ты упрячешь чувства глубоко внутрь, ты перестанешь быть тем, кто ты есть, как с этим быть? — «Ну и что?» — «Могу я задать тебе один последний вопрос?» — «Не считая этого?» — «Ты не допускаешь, что смерть твоего отца может пойти чему-нибудь на пользу?» — «Не допускаю ли я, что смерть моего отца может пойти чему-нибудь на пользу?» — «Да. Ты не допускаешь, что смерть твоего отца может пойти чему-нибудь на пользу?» Я отшвырнул свой стул, разбросал по полу его бумаги и заорал: «Нет! Конечно, нет, акшакак недорезанный!»
Это то, что я хотел сделать. Но только пожал плечами.
Я вышел сказать маме, что теперь ее очередь. Она спросила, как у меня прошло. Я сказал: «Нормально». Она сказала: «У меня в сумке твои журналы. И сок». Я сказал: «Спасибо». Она наклонилась и поцеловала меня.
Когда она вошла, я бесшумно достал стетоскоп из своего походного набора, встал на колени и прижал конец со штуковиной-которая-не-знаю-как-называется к двери. Блямба? Папа бы знал. Я мало что мог расслышать и часто не понимал, молчат ли они, или мне их просто не слышно.
ожидать слишком быстрых результатов[59]
Я знаю
вы?
Что меня?
вы делаете?
Не во мне дело.
Пока вы не почувствуете Оскар просто не сможет
Но пока он чувствует этим смириться.
не знаю. проблема.
вам?
Я не
не знаете?
слишком много времени, чтобы все объяснить.
попробовать начать?
Начать легко вы радоваться?
Почему вы смеетесь?
раньше я умела спрашивал, и я могла сказать просто да или
но больше не верит односложным ответам.
Может быть неправильные вопросы. Может
напомнить об элементарных вещах.
Каких, например?
Сколько пальцев правой руке?
Это не так просто
Я хочу поговорить будет нелегко.
никогда не думали
Что?
как его малюют. даже больница, и не такая,
как мы обычно ее себе представляем в надежных руках.
Дома он в надежных руках.
Да какое вы вообще имеете право?
Я извиняюсь.
извиняться. Вы погорячились,
не в том, что погорячилась
Что вас злит?
детям полезно видеть испытывают те же чувства,
что и они.
Оскар не другие дети даже не любит проводить
время со своими сверстниками
на пользу?
Оскар — это Оскар, и никто и это замечательно.
Меня беспокоит, что себе.
Мне даже странно, что я с вами об этом говорю.
говорить обо всем, поймем нет повода для разговора
для себя опасность?
меня беспокоит. указывает на то, что ребенок
абсолютно исключено госпитализировать моего сына.
Всю дорогу домой мы ехали молча. В машине я включил радио и нашел станцию, которая играла Hey, Jude.[60] Там было про меня: я тоже не хотел сгущать краски. Я хотел взять грустную песню и переписать слова заново. Просто я не знал, как.
После ужина я пошел к себе в комнату. Я достал из шкафа коробку, из этой коробки — другую коробку, и пакет, и недовязанный шарф, и телефон.
Сообщение четвертое. 9:46. Это папа. Томас Шелл. Это Томас Шелл. Алло? Ты меня слышишь? Ты там? Подними трубку. Пожалуйста! Подними трубку. Я под столом. Алло? Минуту. У меня лицо замотано мокрой салфеткой. Алло? Нет. Попробуйте этот. Алло? Минуту. Все как обезумели. Я видел вертолет, и. Думаю, мы пойдем на крышу. Говорят, эвакуировать. Будут — не знаю, попробуйте тот — говорят, эвакуировать будут оттуда, это реально при условии. Что вертолеты смогут подлететь достаточно близко. Это реально. Пожалуйста, возьми трубку. Не знаю. Да, вон тот. Ты там? Тот попробуйте.
Почему он не попрощался?
Я наставил себе синяк.
Почему он не сказал: «Я тебя люблю»?
В среду была скукотища.
В четверг была скукотища.
В пятницу тоже была скукотища, только это была пятница, а значит, почти суббота, а значит, я был намного ближе к замку, а это радость.
ПОЧЕМУ Я НЕ ТАМ, ГДЕ ТЫ
12/4/78[61]
Моему сыну: я пишу с того места, где стоял сарай отца твоей матери, сарая здесь больше нет, ни ковров на полу, ни окон в стенах, перемена декораций. Теперь это библиотека, твой дед был бы рад, как если бы книги, которые он зарывал, оказались семенами, посадил одну — взошла сотня. Я сижу в конце длинного стола, окруженный энциклопедиями, иногда снимаю их с полки и читаю о жизни других людей, о королях, актриссах, убийцах, судьях, антропологах, чемпионах по теннису, магнатах, политиках, если ты не получаешь от меня писем, не думай, что я их не пишу. Я пишу ежедневно. Иногда мне кажется, если бы я смог рассказать тебе обо всем, что случилось со мной в ту ночь, я бы, наконец, забыл о ней, может, даже вернулся, но у той ночи нет ни начала, ни конца, она настала, когда я еще не родился, и продолжается до сих пор. Я пишу в Дрездене, а твоя мать пишет в Ничто гостевой спальни, так я думаю, так надеюсь, временами рука начинает гореть — убежден, что в этот миг мы с ней выводим одинаковое слово. Машинка, на которой твоя мать печатала историю своей жизни, у меня от Анны. Она дала ее мне за несколько недель до бомбежек, я поблагодарил, она сказала: «Не стоит. Это подарок мне». — «Тебе?» — «Ты никогда мне не пишешь». — «Но ведь мы вместе». — «Ну и что?» — «Пишут только в разлуке». — «Раз ты меня не лепишь, то хотя бы пиши». В этом трагедия любви, cильнее всего любишь в разлуке. Я сказал: «Ты никогда мне но пишешь». Она сказала: «Ты же не подарил мне печатную машинку». Я стал изобретать наши будущие дома, по ночам печатал, а утром отдавал ей. Я навоображал десятки домов, одни были заоблачные (башня с остановившимися часами в городе, где застыло время), другие — земные (месчанское поместье за городом с розарием и павлинами), все казались возможными, все были безупречными, не знаю, видела ли их твоя мать. «Дорогая Анна, мы поселимся в доме, который будет стоять на вершине самой длинной приставной лестницы в мире». «Дорогая Анна, мы поселимся в пещере на склоне холма в Турции». «Дорогая Анна, мы поселимся в доме без стен, чтобы всюду, куда бы мы ни пошли, был наш дом». Я изобретал дома не для того, чтобы их улучшить, а чтобы показать ей, что они неважны, мы могли жить в любом доме, в любом городе, в любой стране, в любом веке, и быть счастливы, как если бы весь мир был нашим домом. В ночь перед тем как все потерять, я напечатал на машинке наш последний будущий дом: «Дорогая Анна, мы поселимся в веренице домов, ютящихся по склонам альп и ни в одном не будем спать дважды. Проснувшись и позавтракав, мы будем на санках съезжать к следующему дому. И едва распахнем дверь, как наш вчерашний дом будет разрушен и воздвигнут заново. А от подножия нас опять вознесут к вершине, и все начнется сначала». Наутро я понес это ей, подходя к дому твоей матири) я услышал шум в сарае, из которого сейчас тебе пишу, и решил, что это Симон Голдберг. Я знал, что отец Анны его укрывает, случалось, до меня доносились их голоса, когда мы с Анной прокрадывались мимо сарая в поля, они всегда говорили шепотом, я видел его рубашку в иссине-угольных пятнах на их бельевой веревке. Я хотел остаться незамеченным, поэтому бесшумно вынул из стены одну книгу. Отец Анны, твой дед, сидел в своем кресле, закрыв лицо ладонями, я его боготворил. Сколько ни возвращаюсь в тот миг, никогда не вижу его с ладонями на лице, я запретил себе видеть его таким, я вижу у себя в руках книгу, иллюстрированное издание «Метаморфозы» Овидия. Я долго потом искал это издание в Штатах, как будто его можно было вдвинуть обратно в стену сарая, скрыть от глаз наваждение — образ поникшего кумира, как будто оно позволяло остановить жизнь и историю за миг до того, как я это увидел, я спрашивал о нем во всех книжных лавках Нью-Йорка, но так и не смог найти, сквозь брешь в стене в комнату хлынул свет, твой дед поднял голову, он подошел к полке, и мы посмотрели друг на друга сквозь вынутую «Метаморфозу», я спросил, что случилось, он ничего не сказал, я видел лишь узкую полоску его лица, корешок книги его лица, мы смотрели друг на друга до тех пор, пока я не почувствовал, что все вокруг сейчас взорвется и запылает, вся моя жизнь уместилась в этом молчании. Анна была в своей комнате. «Привет». — «Привет». — «Только что видел твоего отца». — «В сарае?» — «Мне показалось, что он расстроен». — «Ему надоело в этом участвовать». Я сказал: «Конец уже скоро». — «Откуда ты знаешь?» — «Все говорят». — «Все всегда ошибаются». — «Война скоро кончится, и все станет, как было». Она сказала: «Какой наивный». — «Не отворачивайся». Она прятала от меня глаза. Я спросил: «Что случилось?» Я никогда не видел ее плачущей. Я сказал: «Не плачь». Она сказала: «Не прикасайся ко мне». Я спросил: «Что с тобой?» Она сказала: «Можешь помолчать!» Мы сидели на ее постели и молчали. Молчание давило на нас с потолка, как рука. Я сказал: «Что бы там ни было…» Она сказал: «Я беременна». Я не могу написать, что мы сказали друг другу после. Перед моим уходом она сказала: «Радуйся донебес». Я сказал, что радуюсь, еще бы не до небес, я поцеловал ее и ее живот, больше я никогда ее не видел. B 9:30 вечера завыли сирены воздушной тревоги, все начали расходиться по убежищам, но как-то не спеша, мы привыкли к тревогам, считали их ложными, кому нужно бомбить Дрезден? Семьи на нашей улице потушили в своих домах свет и организованно спустились в убежище, я стоял на крыльце, я думал об Анне. Была мертвая тишина, и так темно, что собственных рук не видать. Сто самолетов пролетели над головой, массивных, тяжеловесных, они вспороли ночь, как сто китов воду, они сбросили гроздья красных сигнальных ракет, чтобы разбавить тьму в преддверии следующего акта, я был на улице один, с неба сыпались красные всполохи, они были повсюду, я знал, что надвигается что-то невообразимое, я думал об Анне, радовался до небес. Я кубарем слетел вниз, они все поняли по моему лицу, я ничего не успел сказать — да и что бы я мог? — сверху загрохотало, стремительное крещендо взрывов, как неистовые аплодисменты приближающейся толпы, потом они зазвучали прямо над нами, нас разбросало по углам, погреб стал в огне и дыму, еще несколько мощных взрывов, стены оторвались от пола и расступились, успев впустить свет прежде, чем с грохотом обрушиться на землю, взрывы оранжевые и синие, лиловые и белые, позднее я прочитал, что первая бомбардировка длилась менее получаса, а показалось — дни и недели, показалось — миру конец, бомбардировка прекратилась так же прозаиченски, как начилась. «Ты в порядке?», «Ты в порядке?», «Ты в порядке?». Мы выбежали из погреба, заполненного желто-серым дымом, мы ничего не узнали, полчаса назад я стоял на крыльце, а теперь не было ни крылец, ни домов, ни улицы, только море огня, вместо нашего дома — обломок фассада, на котором упрямо держалась входная дверь, лошадь в огне галопом промчалась мимо, горели машины и повозки с горевшими на них бежинцами, стоял крик, я сказал родителям, что пойду искать Анну, мать попросила остаться, я сказал, что вернусь и буду ждать их у нашей двери, отец заклинал не ходить, я взялся за дверную ручку, и на нее перешла моя кожа, я увидел мышцы ладони, красные и пульсирующие, почему я взялся за нее и другой рукой? Отец сорвался, он кричал на меня впервые в жизни, я не могу написать, что он кричал, я сказал, что вернусь и буду ждать их у нашей двери, он дал мне пощечину, он впервые поднял на меня руку, я больше никогда не видел своих