Том 12. В среде умеренности и аккуратности - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он поник головой, как бы подавленный неблагодарностью, а может быть, и неразвитостью сограждан. Минуты с две мы молчали: он — потому, что собирался с мыслями, я — потому, что чувствовал себя в положении человека, посаженного в крапиву.
— Говорят, что Россия есть страна переворотов мирных, — продолжал он, — что у нас мероприятия возбуждают не эфемерный энтузиазм, но более прочное повиновение. Может быть, что это и так! Может быть, может быть… может быть! Но согласись, что это горько! что от этого «повиновения» веет холодом! что есть минуты, когда чувствуется потребность, когда к сердцу подступает… одним словом… ну, да что об этом! Так-то вот, ты и у нас, в нашем департаменте… сстаррый, добррый товарищ!
Он наклонился ко мне, и я уже видел минуту, что он поцелует меня. Но вместо того чтоб облобызать меня, он вдруг покраснел, откинулся на спинку кресла и зажмурил глаза. Очевидно, ему показалось, что я отнесся к нему слишком уж сдержанно. А так как в мои расчеты вовсе не входило производить такого рода впечатления, то я, в свою очередь, встревожился.
— Послушай, — начал я, — так как же? собственно о моем-то деле… как же ты полагаешь?
Он вновь открыл глаза и на этот раз посмотрел на меня, как мне показалось, довольно иронически.
— Н-да? ты хочешь, конечно, чтоб я тебя с Иваном Семенычем свел? — сказал он, — охотно, мой друг! с величайшим удовольствием! Но подожди минутку: я сейчас велю узнать, воротился ли он от доклада!
Он взялся за звонок; но Иван Семеныч был легок на помине, и едва успели мы произнести его имя, как он персонально явился перед нами.
— А! писатель! — вскричал он, — я его ищу, а он вот где! Что, батюшка! к Исусу потянули? трясутся поджилки-то? ха-ха!
— Нет, не поджилки, а вообще…
— Во всем, значит, теле трясение… ха-ха! Знаю, батюшка! знаю! Сам, грешным делом, пописываю… знаю! ха-ха!
— Вот и я говорил, что вы литературой занимаетесь, — молвил Тугаринов, — и что по пятницам…
— То есть я, собственно, не литературой, а поэзией… ха-ха! Бряцаю при случае… ха-ха!
— Мы ведь с ним, Иван Семеныч, — товарищи! — пояснил Тугаринов, — как же! в школе… рядом… Старый товарищ!
Тугаринов протянул мне руку, примеру его последовал и Иван Семеныч, сказав:
— Очень рад! очень рад! а что касается до пятниц, так милости просим! милости просим… ежели не побрезгуете… ха-ха!
— У Ивана Семеныча, мой друг, очень многие бывают, а между прочим и такие люди, с которыми тебе очень и очень не мешало бы познакомиться!
— Бывают, бывают… ха-ха! Фаддей иногда с Волкова заходит… к закуске… ха-ха! впрочем, с Волкова ли? не со Смоленского ли?..* нынче ведь могил-то этих не помнят… ха-ха! Я и сам, признаться, забыл… В ту пору мы с Кукольником на похоронах-то были… или то бишь не с Булгариным ли мы у Кукольника на похоронах были… ха-ха!
— А может быть, и у Греча? — пошутил Тугаринов.
— А что вы думаете — и в самом деле у Греча! ха-ха! Да, все перемерли… литераторы! То есть, хоть и остались еще литераторы — только не те… ха-ха!
— А знаешь ли ты, что на последнем вечере у Ивана Семеныча и твою вещь читали? Как бишь ее?
— Как же! читали… ха-ха! И как только вас земля носит… ха-ха! Да, почитываем мы вас… ха-ха!
— Так знаешь ли, как мы сделаем, — обратился ко мне Тугаринов, — в следующую пятницу я заеду за тобой — мы вместе и отправимся к Ивану Семенычу… без церемоний!
— Какие церемонии… ха-ха! Очень рад, очень рад! Да вы не опасайтесь: мы не одною департаментскою поэзией вас угостим! мы не только читаем, но и вкушаем… ха-ха!
— Да еще как вкушаем-то!
И Тугаринов, и Иван Семеныч посмотрели на меня такими радостными глазами, точно им удалось «обрящить».
— А ведь я к вам по делу, Иван Семеныч! — рискнул напомнить я.
— Есть и дельце… ха-ха! вот в пятницу пожалуйте… тогда и рассмотрим вкупе… ха-ха!
— Нельзя ли теперь?
— Загорелось… ха-ха! Да просто залучить вас сюда хотел, посмотреть на вас — ну, и написал Алексею Степанычу цидулу! вот вам и дельце… ха-ха!
— Нет! вы шутите!
— А впрочем, есть и дельце, коли хотите, да не стоит об нем говорить! Словцо там одно… ха-ха! Не бойтесь, мы его кругом пальца обвернем, дельце ваше! Сам, батюшка, литератор… хотя и не нынешний, а знаю… ха-ха!
— Но в чем же, однако, дело? — настаивал я.
— Говорю вам: не стоит тратить слов… залучить вас хотелось, и успел в том… ха-ха!
Мне вдруг сделалось ужасно неловко, почти стыдно. Я и сам не мог дать себе отчета, почему стыдно; но какое-то непреодолимое желание «уйти» охватило все мое существо.
— Так, стало быть, к генералу… не надо? — лепетал я, не понимая, что я говорю.
— К какому генералу? Вот в пятницу приедете — и генерала увидите… ха-ха! Он будет даже рад… Почитываем мы вас, батюшка, почитываем… ха-ха! Познакомитесь, поговорите, а между тем и дельце ваше… ха-ха!
Затем я просидел еще с пять минут, и уже не помню, что происходило со мной. Помню только, что и я пожимал руки, и мне пожимали руки, и что когда наконец, почти шатаясь, я направился через анфиладу к выходу, то во всех комнатах меня сторожили любопытные, в глазах которых я явственно читал:
«Почитываем мы вас! да, почитываем!»
Глава VI*
Таким образом, благодаря «уступочкам» — с одной стороны, и «обстановочкам» — с другой, молчалинская жизнь кое-как налаживается. Жизнь смурая, спутанная, сама себе не дающая отчета в том, почему она называет себя жизнью, а не смертью.
Среди этих сумерек Молчалин, их главный устроитель, чувствует себя вполне хорошо. Он не только счастлив сам лично, но убежден, что и другие должны быть счастливы; что сумерки именно и представляют ту идеальную норму человеческого существования, которая должна всех удовлетворять и за пределами которой начинается уже прихоть. Ухитивши свое гнездо, завоевавши себе: в настоящем — тепло и сытость, в будущем — завидную историческую безответственность, он с истинно молчалинским благодушием предает забвению свой недавний мартиролог, окончательно успокоивается, разнеживается и даже позволяет себе слегка помечтать.
Мечты его имеют тот же детски-непритязательный характер, которым отличается и вся его жизнь. Он видит себя в отставке, почившим от дел, сытым, благодаря получаемой пенсии, благодарным, свободным от угрызений совести, почтенным от соседей и начальства и ни в чем не замеченным. А главное, он видит себя окруженным взрослыми Молчалиными-детьми, прямо и без особенных усилий утвердившимися на той же молчалинской колее, которую он с таким неслыханным самоотвержением для них проложил.
Но тут-то именно и надвигается на Молчалина из-за угла совершенно новый и притом отнюдь не предвиденный им мартиролог.
Истинно больное место существования Молчалиных — совсем не там, где они сами его видят, совсем не в их прошлом, хотя это прошлое и до краев переполнено лишениями, обидами и унижениями. Не назади, а впереди ждет их настоящая казнь, которая будет тем жесточе, что ее предстоит принять беспрекословно, не вдаваясь, даже втихомолку, в разыскание законности или незаконности поводов, обусловивших ее появление. И эту казнь им принесут Молчалины-дети.
Эта новая казнь заставит на̀ново перечувствовать все казни прошлого и к старым обостренным истязаниям прибавит новое, неслыханно жгучее истязание.
Как отнесутся Молчалины-дети к деятельности Молчалиных-отцов? Отвернутся ли от нее с суровой неумолимостью бесповоротного убеждения или же, более мягкосердечные, подарят ей смягчающие обстоятельства… только смягчающие обстоятельства? В том или другом случае разве это не казнь?
Но и помимо этой неизбежной казни, предвидится еще другая, не менее неизбежная. Дети… ах, эти дети! Хорошо, как они по наторенной молчалинской дорожке пойдут, а вдруг очутятся совсем не там? Как их старческими-то руками удержать? как старческими думами уследить за ними? как старческими словами урезонить их?
— А ну, как Павел-то Алексеич мой как ни на есть недоглядит за собой? — сказал мне однажды Алексей Степаныч, и, по моему мнению, в этих немногих словах он очертил целый трагический сценарий.
Современность приучила нас к целому ряду явлений, которые мы легко угадываем с первого же намека. Домашний очаг потух; семья или разорвалась, или сделалась ареной какой-то сплошной трагедии, разъяснения которой мы можем отыскивать по временам лишь в стенографических отчетах судебных заседаний. Но стенографические отчеты обстоятельны только по наружности; полного же внутреннего смысла развивающихся трагедий они уже по тому одному не могут передать, что очень компактная масса действующих лиц остается совершенно вне пределов их кругозора. Эту компактную массу составляют Молчалины — отцы и матери. Они изнывают, мечутся, истекают слезами и кровью и тем с большею болью отзываются на удары судьбы, что последние падают на организмы, уже обессиленные прежними жизненными ударами.