Таро Люцифера - Олег Маркеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он открыл стальную дверь, подсветив зажигалкой, нашел пару проводов, торчащих из стены, соединил, и в душной темноте вспыхнула гирлянда лампочек, осветив сводчатый потолок. Проводка держалась на честном слове и была изготовлена из электромонтажной рухляди со всеми возможными нарушениями норм пожарной безопасности. Это было первое объяснение строгости режима допуска в подвал.
Второй причиной было то, что здесь поколениями, (а на Арбате они отмеряются не четвертью века, куда там, а тремя годами, дольше неформалы в экстремальных условиях русских зим не выживают или не тусуются, поэтому сменяются поколения со скоростью мушек-дрозофил), в подвале складировались ценные вещи обитателей дома. По большей части — произведения неформального искусства и арбатских ремесел. Ну и прочая дребедень, дорогая сердцу, и рухлядь, полезная в хозяйстве.
Люди селились, обрастали имуществом, потом пропадали, появлялись вновь и снова исчезали не по своей воле или влекомые жаждой странствий. И каждый, сдавший вещи на хранение, почему-то был уверен, что найдет их в целости и сохранности. По большей части так это и происходило. Конечно же, тырили по мелочи и приспосабливали к делу временно безхозное, но до систематического грабежа не опускались. За этим Корсаков следил строго.
В самом дальнем углу «коллективной камеры хранения», он оборудовал личный тайник. Представлял он собой несгораемый шкаф армейского образца, неизвестными путями попавший в подвал дома. Напрашивались две версии: первая — кто-то из бывших благополучных жильцов дома хранил в нем свои секреты, вторая — шкаф утащили из находящегося напротив комплекса зданий Министерства обороны.
Правда, когда произошло хищение военного имущества, сказать было сложно. На шкафе сохранилась бирка с датой — тридцать второй год, но это еще ни о чем не говорило.
Когда его обнаружил Корсаков, шкаф лежал на боку и был забит макулатурой и гнилым тряпьем. Оставалось только очистить его, подобрать ключ и выкопав яму, углубить в пол под срез.
Корсаков разгреб кучу мусора и кирпичной щебенки, на глаз определив, что ее никто не потревожил. Прорисовался четкий контур дверцы шкафа.
Вытащив тряпичную затычку из замка, он вставил ключ в паз, и с натугой провернул. Внутри туго щелкнул замок. Повернул крестообразную ручку, внутри опять щелкнуло, потянул. Дверца, сработанная из листа бронебойной стали, подалась на удивление легко.
— За что люблю нашу армию, так это за качество стали, — пробормотал Корсаков.
Внутри шкафа лежало все его достояние. Десяток толстых стальных тубусов, два армейских деревянных ящика и несколько коробок из плотного картона. «Остатки прежней роскоши», — как он называл, содержимое тайника.
Игорь, ориентируясь по значкам на тубусах, выбрал два нужных, отложил в сторону. Покопался внутри шкафа. Выудил переносной шахтерский фонарь, включил, направив луч на пол.
На торцах тубусов торчали ребра зубчатых колесиков цифровых замков. Игорь по памяти набрал шифр. Свинтил крышку.
Осторожно извлек рулон, обернутый чистой холстиной.
Развернул, подставив под луч света.
Картина за прошедшие годы ничуть не испортилась, даже паутинка патины, вечный враг масляной живописи, не выступила. Освещение в подвале было явно не музейным, но даже скупой свет переносок и резкий луч фонаря не могли исказить главного, из-за чего Корсаков считал ее своим шедевром.
Снежинки на фоне густого серого неба действительно парили. Беззвучно и обреченно, словно знали, что они опадают на глаза, лежащего на спине человека, и знали, что, когда они коснуться широко распахнутых глаз, им не суждено растаять. Они — последнее, что видит этот человек. И возможно, что хлопья летящего льда кажутся ему неземной чистоты пухом ангела, опустившимся в изголовье его снежного одра.
А может, он слагает искристые точки в знаки, дар читать которые человек обретает лишь на пороге смерти; и угловатые, ломаные буквы этой заповеданной азбуки слагаются для него в слова, нашептывающие тайны о будущем тех, кто еще жив, кто еще не родился, и о том, что будет, когда исполняться сроки…
Корсаков выставлял эту картину дважды, да и то на персональных выставках. Для участия в коллективных ее постоянно браковали. От картины воротили нос и члены отборочных комиссий, и галерейщики, и покупатели. Со своих, мазилок, спрос не велик, Игорь даже не обижался, когда коллеги советовали ему «поймать фишку» и изобразить те же снежинки, коли уж, они ему так удаются, но на канализационном люке.
Особенно оцарапал сердце какой-то узкий специалист, крутившийся у картины на персональной выставке.
Типичный физик из оборонки, в детстве бабахнутый пыльным мешком, а потом контуженный секретностью, а сублимирующий мозговую травму в любовь к искусству, сочетая ее с увлечением практической йогой и теоретической черной магией. Он долго наводил резкость десятидиоптрийных очков на снежинки, а потом подкатил к Игорю, стоявшему в сторонке, и заявил, что Игорь — гений. Потому что в его работе присутствуют семьсот оттенков белого цвета, что намного превосходит способность цветоощущения обычного человека. Предложил передать картину на денек в лабораторию, где он сотоварищи проведет детальное цветоделение и химический анализ красок.
Игорь приготовился послать его по соответствующему адресу, но искусствовед в ниишной беретке добавил: «Так снег и иней мог рисовать только Константин Васильев». И Корсаков обмер, почувствовав затылком холодное дыхание смерти.
Константин Васильев к этому времени уже был мертв. Не пережив первой персональной выставки, на которой всем, даже недругам, стало ясно, что в мир пришел гений. Добрался до родного подмосковного городка электричкой, пошел к домишке, где жил с матерью, вдоль железной дороги, срезая путь… Утром нашли труп. Считается, оступился и попал под поезд.
Погиб как-то вовремя. Оставив после себя около четырехсот работ: большая часть хранилась в сарае у матери, остальные были розданы знакомым. Это потом их растиражировали на календари, плакаты, и прочую макулатуры «великодержавного славянизма». И даже дом-музей посмертно открыли. Все потом… После смерти.
Это попса может хоть каждое утро просыпаться знаменитой. Миг славы для гения, как правило, оказывается последней секундой жизни. Ведь что такое гений? Думайте, что хотите, но, прежде всего, это производитель уникального продукта. А существующий в единственном числе товар по законам экономики может быть обменен на всю совокупность товаров, существующих на рынке. Было бы желание.
Что можно было купить на один динарий при Александре Македонском? Парочку рабов. А сколько стоит один динарий эпохи Александра в нашем веке? Состояние! Почему? Потому что долларов много, а динариев мало. И «Подсолнухи» Ван-Гога тем и хороши, что Ван-Гог еще одну картину уже не напишет. Она единственная и такой пребудет вовеки. Поэтому и стоит эта картина миллионы. А при жизни Ван-Гог на нее и обед себе купить бы не смог.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});